Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никто никогда этих людей не тронет. Шаткой оказалась власть шаха — слетел правитель, а менялы остались; укатилась в никуда вместе со своими творцами первая иранская революция, очень короткая, названная антишахской, а менялы как были, так и остались на своих местах; пришли жестокие хомейнисты — тоже считающие себя революционерами, — перевернули вверх дном всю страну, перешерстили Тегеран вдоль и поперек, но менял не тронули… Ни одного. Словно бы люди эти были некой неприкасаемой кастой.
Следом за конторами менял на улице Манучехри располагались ковровые магазины. Персидские ковры славились на весь мир. Они относились к таинственным предметам детства Шебаршиных, одно только сочетание двух простых слов «персидский ковер» рождало некую магию, колдовской восторг внутри, и в тесной комнатушке, расположенной на втором этаже старого деревянного дома, кособоко смотревшего на Четырнадцатый проезд Марьиной Рощи, мгновенно возникал сказочный свет, завораживал Леньку Шебаршина…
Тогда он еще не знал, что будет работать на земле, среди мастеров, которые эти ковры ткут. Не знал, правда, и другого: что потомки этих мастеров будут крушить дом, в котором он жил в Тегеране, исторический зал, где было принято решение, изменившее судьбу мира, будут крушить само время… Ослепленные люди страшны, это Шебаршин познал как никто другой, очень хорошо — на себе познал, вот ведь как.
Раньше ковры покупали в основном иностранцы, покупали охотно — в любом европейском доме персидский ковер — это мечта; но хомейнисты вымели из страны иностранцев — уехало ни много ни мало триста тысяч человек. А это были в основном люди небедные, с туго набитыми кошельками, их присутствие в Тегеране сказывалось на уровне жизни не только Тегерана — едва ли не всей страны.
Обнищали с отъездом иностранной «гвардии» и антиквары — некому стало продавать редкости, отмеченные печатью времени, магазинчики антиквариата опустели, предметы, которые охотно брали в руки, передавали друг другу, из-за которых отчаянно торговались, покрылись пылью. Грустно делалось при виде пустых антикварных лавок.
Когда Шебаршин проходил мимо них, обязательно вспоминал широкий торг, проводимый в первые месяцы царствования хомейнистов: исламисты по дешевке распродавали имущество шахского двора, правда, старались отдавать его в руки своих людей.
За малые деньги можно было купить предметы по-настоящему бесценные… Один яркий пример: некий шустрый деятель купил скрипку Страдивари всего за четыреста долларов. Через некоторое время он продал ее в Нью-Йорке за… полтора миллиона зеленых.
Подобным же образом обошлись и с остальным царским имуществом.
Отдохнуть душой можно было только зайдя в книжную лавку. Одна лавка привлекала Шебаршина особенно — лавка Ноубари. Все на той же улице Манучехри. Ноубари — Шебаршин описал его так: «кругленький, длинноносый старик в черном пиджаке и традиционной персидской шапке пирожком из черного каракуля, с легким акцентом говорит по-русски», — когда-то, еще в тридцатые годы, жил в СССР, в Кировабаде, имел двойное гражданство, советское и иранское.
Потом наступили времена, когда иметь двойное гражданство стало нельзя, нужно было оставить у себя один паспорт, и Ноубари советскому паспорту предпочел иранский.
По-русски Ноубари говорил с небольшим акцентом:
— Пажаласта, заходите! Смотрите! За просмотр денег не берем, выбирайте!
Несколько картонных ящиков с книгами у него обычно бывали выставлены на тротуаре, изредка прохожие останавливались, рылись в них, да еще у дверей лавки наподобие колонн были выстроены высокие стопки книг — такие высокие, что к ним боязно было прикасаться — могли завалиться. Поскольку Ноубари читал только на фарси, то одна колонна книг состояла из томов, написанных на фарси, вторая — на всех прочих языках: тут были и французские книги, и английские, и немецкие, и русские, — словом, всякие.
С улицы было видно, что лавка у Ноубари полностью забита книгами, они были беспорядочно свалены в груды, в углах лавки груды выросли до самого потолка. Шебаршин разобрал все книги на тротуаре, переложил из ящика в ящик, потом перебрал колонны, пару книг отложил, щедро заплатил за них и начал с вожделением поглядывать на нутро лавки, на книги, находящиеся там, — очень хотелось попасть туда, перебрать небрежно сложенные тома, понюхать, чем пахнут старые, ломкие от времени желтые страницы.
Но Ноубари не очень хотел пускать туда гостя, непонятно даже, чего он боялся, — то ли того, что русский книгочей найдет там запрещенную литературу, то ли того, что небрежный беспорядок, царивший в лавке, он превратит в порядок, а это было старику не по нутру…
В общем, Ноубари сопротивлялся. Шебаршин, пришедший в лавку во второй раз, в третий, в четвертый, всякий раз уносил купленные книги, то есть он постепенно становился постоянным клиентом Ноубари. Потерять такого клиента нельзя — мигом перехватят, на улице Манучехри букинистических лавок несколько. Поразмышляв малость и почесав темя под каракулевым пирожком, старик решил впустить покупателя внутрь лавки — пусть поковыряется в завалах.
— Пажалста, заходи, гаспадин!
Позже Шебаршин написал следующее.
«Я ныряю в темную узкую дверь, натыкаюсь на завал. Хозяин включает свет — желтую слабосильную лампочку без абажура, висящую на неряшливых, покрытых клочьями изоляционной ленты проводах. Кромешный книжный ад, куда брошены за какие-то грехи сотни и тысячи этих лучших друзей человека. Стеллажи до самого потолка, рухнувший под тяжестью стол в середине этого склада (всего в нем квадратных метров пятнадцать-шестнадцать), книжная залежь на полу по колено, а кое-где и по пояс. Ноубари — жадюга и старьевщик по натуре. Вместе с книгами валяется скелет старого радиоприемника, изодранные абажуры, половинка нового плаща, изношенные брюки и один ботинок, пара сломанных стульев, окаменевший кусок лаваша (он пролежал около двух лет, я специально следил за ним), несколько пластмассовых канистр с керосином и помятое ведро».
Шебаршин дал точный портрет старой книжной лавки, насквозь пропахшей пылью, бумажным рваньем, мышами, столярным клеем, которым раньше обрабатывали корешки тяжелых толстых книг; ощущал он себя в этой лавке, среди завалов, как рыба в воде. Только вот пыли было слишком много — мелкой, будто мука, какой-то едкой и очень противной. Шебаршин лишь посмеивался над собой, говоря, что «входил в лавку довольно респектабельного вида человек, а через два-три часа выходила оттуда растрепанная, перепачканная, неизвестного цвета кожи личность».
Результаты раскопок, как он потом признавался позже, были незначительными, даже разочаровывающими, а вот процесс… Процесс захватывал по-настоящему. Шебаршин готов был отказаться даже от хлеба — перетерпеть это, лишь бы покопаться в книгах. Ах, какое это было блаженство! Его, кажется, и сравнить нельзя было ни с чем.
Книги были сухие, бумага потрескивала, от времени она стала ломкой, горела, как порох — патроны можно было набивать, и зимой была опасность: вдруг груды книг загорятся? Полыхать будут так, что ни покупатели, ни сам почтенный господин Ноубари не успеют выскочить на улицу.