Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут она увидела свое с головы до ног отражение в зеркале-псише и в ту же секунду поняла, что выбора нет, как нет и сомнений. Сегодня ночью она будет спать в объятиях Шарля, и точка. Это ясно как день. С каких это пор желания, импульсы, запросы и неприязни Алисы стали столь очевидными? Разве такими они были раньше? Во всяком случае, на этот раз она им последует, послушается своего тела, а не маниакального измученного мучителя, каким был ее разум. С ненавистью к себе она закрыла глаза и в ту же минуту почувствовала себя спасенной. Спасенной через желание, которое испытывали к ней эти двое мужчин, два каждый по-своему красивых, «два слишком красивых самца для одной безмозглой бабешки», шепнул ей давно уже молчавший саркастический голос. Из яростных трагических битв подсознания она окунулась в бульварную мелодраму. Жаль только, что это происходит во время войны, когда все кругом убивают друг друга, и никому в голову не придет убивать из-за женщины – так, по крайней мере, она надеялась. И на нее снова накатил приступ безудержного неуместного и непроизвольного внутреннего смеха. Она представила себе, как Шарль и Жером снимают со стены старинные кавалерийские сабли, принадлежавшие некоему дедушке, убитому при Райхшоффене, и в белых рубашках сражаются при луне, а она стоит у окна, бесстрастная, безучастная, аплодирует удачным выпадам, чтобы потом, порыдав над телом умирающего, броситься в объятия победителя…
Да что с ней такое? Вроде бы она еще не пила, так что же ударяет ей в голову и откуда эта бездумная веселость? Неужели в ней два года дремала голодная, неутоленная самка, ожидавшая объятий более удачливого самца для того, чтобы вернуть ей радость жизни? Жизнь, счастье, равновесие – неужели все это покоится на столь примитивных основаниях? Поиски Бога и смысла жизни – неужели они провоцируются железами внутренней секреции? Она не могла ответить на этот вопрос, но, в сущности, он ее не слишком беспокоил, коль скоро и железы и метафизика были в порядке. Все шло хорошо, счастье, оно безгрешно – она это всегда знала; оттого-то, потеряв его, и впала в такое отчаяние. В этом мире только несчастье не прощается. А несчастье обрушится не столько на нее, сколько на Жерома. Он ее вы́ходил, а она вместо благодарности заразит его своей чудовищной болезнью. По крайней мере, говорила она себе с жестокой искренностью, по крайней мере, он будет знать, из-за чего страдает и из-за кого, а это уже огромное преимущество, которого он, разумеется, не сможет оценить.
Она вошла в гостиную и остановилась на пороге: Жером лежал на своем излюбленном диване, обтянутом потертой материей, видимо, расписанной некогда цветочками в стиле Луи-Филиппа, увядшими еще при своем появлении. Его длинная рука свисала на пол, и зажатая в длинных пальцах сигарета почти касалась лакированного паркета. Она присела на край дивана и поглядела на него, словно бы он был совсем другим Жеромом, Жеромом, которого она оставила, Жеромом, которого с ней нет. Она смотрела на него, но между ее зрачком и лицом Жерома вставали десятки кадров. Жером в Спа, Жером в Байрете, Жером, склонившийся над ней в клинике, Жером, обнимающий Герхарда за плечи на мосту, Жером удивленный, сияющий в гостиничном номере в Вене, Жером решительный, уверенный в себе с другими и запинающийся в ее присутствии. Эти картины на большой скорости проносились у нее перед глазами, как в скверном фильме, где, желая показать течение времени, снимают разлетающиеся по ветру листки календаря; эти картины закрывали от нее лицо, долгое время бывшее ее единственным прибежищем и для которого, она знала, не существовало в мире иного лица, кроме ее собственного.
Как сказать ему, как? Стыд, злость на саму себя, отчаяние терзали ее, и слезы подступали к глазам. Жером истолковал их по-своему, приподнялся, наклонился к ней, обнял ее. Она прильнула к нему, положив голову ему на плечо, как делала это сотни, тысячи раз, закрыв глаза, вдыхая запах его одеколона, такой знакомый, почти родной, увы! На шее у него был повязан белый с красным шарфик, купленный ею у Шарве в один из последних дней, когда еще продавались шелковые шарфики, красно-белый шарфик, с которым он никогда не расставался, никогда не терял, который был ему дороже всего остального гардероба, шарфик, символизирующий скрытый романтизм, идеализм и страстность его натуры.
– Жером, – простонала она с закрытыми глазами, – Жером, мне так грустно, Жером!
Он слегка приподнял лицо, она ощутила щекой прикосновение его чуть шершавой, привычно теплой щеки, почувствовала, как напряглись желваки, и в ту же самую минуту услышала слова:
– Я знаю, Алиса, знаю, вы их тоже любили. Вы были мало знакомы, но они вас просто обожали. Они считали вас очень красивой и завидовали мне, называли счастливчиком. Это я-то счастливчик! – усмехнулся он. – Раньше мне такое и в голову никогда бы не пришло! Но с вами, да, я действительно счастливчик, Алиса!
– Жером, – выпалила она скороговоркой и очень тихо, – Жером, выслушайте меня.
– Мне было так одиноко без вас, – продолжал он. Она чувствовала щекой неумолимую работу его желваков, а также всей головы, не желавшей понять, представить себе, вынести то, что она собиралась ему сказать.
– Мне было так одиноко, я так боялся за вас, вы представить себе не можете, как я боялся. Я вас даже не поцеловал. С тех пор как вы приехали, я вас ни разу не поцеловал! А ведь я мечтал о вас трое суток, четверо, не знаю уже сколько, вечность…
Он запрокинул лицо Алисы и, судя по всему, нисколько не удивился, увидев ручеек теплых, частых слез, стекавших на подбородок, шею, блузку, слез, прямо-таки брызгавших из-под опущенных ресниц. Он не стал задавать вопросов, а наклонился над ее заплаканным лицом и приник губами к ее губам, которые дернулись, сжались, а потом вдруг раскрылись с рыданием, на что он впервые не обратил внимания.
В эту самую минуту вошел Шарль и, как в водевиле девятисотых годов, застал их в объятиях друг друга. И он, как в водевиле, но водевиле каменного века, стукнул себя кулаком в грудь, затем испустил глухое рычание, бросился на Жерома, опрокидывая мебель на своем пути, и буквально оторвал его от Алисы, а та, не поднимая головы, соскользнула на диван, не проронив ни слова, ни звука, с закрытыми глазами, обхватив голову руками, чтобы ничего не видеть, ничего не знать, ничего не слышать. Прокатившись по полу, Шарль и Жером стали медленно подниматься друг против друга, чувствуя себя глупо и сконфуженно, что делало их впервые очень и очень похожими друг на друга. Два пещерных человека, промелькнуло в голове у Жерома, и в ту же секунду последняя безумная смехотворная надежда, что Алиса по-прежнему принадлежит ему одному, трепыхнулась и угасла.
– Ты с ума сошел, – сказал он Шарлю, – сошел с ума, что с тобой?
– Ты не имеешь права, не имеешь права, она моя, – ответил Шарль.
Он обливался пóтом, и сквозь загар было видно, как кровь прилила к его лицу.
– Она моя, – выпалил он резко, жестко, – ты больше не имеешь права к ней прикасаться! Моя, слышишь! Моя, Жером!
Он замер, быстро взглянул на Алису, по-прежнему прятавшуюся за своими руками, затем на Жерома, неподвижно стоявшего на месте; они застыли все трое в нелепых испуганных позах, точно горемычные помпеяне.