Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тёмный, пустой зрительный зал. Тишина. На сцене полумрак. Освещена только левая сторона, где на балконе, чуть опёршись на перила и наклонив голову, стоит Мансурова-Роксана в белой атласной кофте со сверкающими мелкими пуговицами, в бархатной чёрной юбке, с копной неповторимых рыжих волос, она вся — внимание, вся обращена в слух, а внизу под балконом маленькая фигура Симонова-Сирано, и в зрительный зал льётся божественный текст его монолога:
Ты чувствуешь, как дышит бесконечность?
Как стройно движется течение миров?
Ты понимаешь ли, что значит слово «вечность»?
Ты слышишь ли её неумолимый зов?
Я сижу в конце зрительного зала и плачу, плачу, сама не зная отчего. Посреди зала стоит Охлопков. Он уже не позирует, он молча слушает эти романтически-возвышенные строки Сирано и вдруг резко оборачивается назад, видит меня и, почти не удивляясь, произносит: «Ты чего?» Я молчу. Это его «ты чего?», вероятно, относится в равной степени и к тому, почему я здесь, и к тому, почему я так реагирую. Так или иначе, ответа от меня он не ждёт, быстро вбегает на сцену и начинает тихо делать замечания. Симонов и Мансурова слушают его очень внимательно, не перебивают, не спорят. Охлопков спрыгивает с просцениума в зал и громко, звонко кричит: «Всё с начала».
Я тихонько выползаю в залитое уже дневным светом фойе, не сразу соображаю, где я нахожусь, надеваю свою котиковую рванину и медленно бреду домой.
Я вся ещё там. В волшебстве театра, в этом совершенно необъяснимом колдовстве, которое забрало меня, заставило от всего отрешиться, всё забыть.
Но, как ни странно, это погружение в «мир прекрасного» нисколько не отрешает меня от реальной жизни. Я ускоряю шаг, почти бегу, вспомнив об уйме несделанных дел. Хочется скорей прийти домой, взяться за нехитрое своё хозяйство, постараться как можно лучше всё переделать, всем помочь стать лучше, добрее — «объять необъятное». Так подействовала на меня репетиция, так очистила душу от всякой скверны, так подняла меня на ступеньку выше. Вот я уже пересекаю площадь, останавливаюсь на минуту около огромного чёрного рупора, прикреплённого к телеграфному столбу, и ошарашенно слышу: «После ожесточённых боёв наши войска оставили город. Немцы понесли большие потери в технике и в живой силе». Неповторимый голос Левитана умолкает, небольшая толпа, скопившаяся около репродуктора, постепенно редеет, и вдруг в отдалении я вижу почти согбенную фигуру нашей чудесной Дины Андреевны Андреевой. Она, подпоясав свою когда-то шикарную шубку (от самой Лама-новой?) какой-то несусветной верёвкой (чтоб не дуло), тащит на небольших салазках доски, брёвна и ещё что-то невообразимое для растопки. Я бегу ей навстречу, хочу помочь. Дина, сверкая своей неповторимой белозубой улыбкой, смеётся: «Ничего, Галичка, я сама, я привыкла, бегите домой, вас ждут, я справлюсь». И снова впрягается в свои санки. Она действительно справится. Слишком много она взвалила на себя. Незадолго до войны появился в театре небольшой, очень чёрнокурчавый человек, стал заместителем директора театра — Савелий Михайлович Дворин. Как, когда случился у него роман с обворожительной Диной Андреевой — не помню, только в эвакуацию они отправились уже будучи женатыми. В Омске все с удивлением обнаружили, что предприимчивый Дворин прихватил в эвакуацию всю свою мешпоху (что означает родню). Две перезрелые сестры и больная его мать, конечно же, были совершенно не приспособлены к омскому быту, и, естественно, все тяготы повседневной жизни легли на слабые плечи Дины. Она доставала продукты, что-то меняла, продавала, словом, стоически тащила на себе эту большую, невесть откуда взявшуюся семью. Сестры и мать Савелия Михайловича принимали это как должное., ещё бы — невестка, жена их необыкновенного красавца и брата.
Вот почему Дина Андреева в то далёкое утро встретилась мне с охапкой дров. Но это к слову.
Я же, обуреваемая желанием сделать как можно больше добра, помчалась домой. С чего начать?
С самого по тем временам для нас трудного. Надо искупать маму. Мама тогда уже почти совсем не передвигалась, и мыть её при полном отсутствии не только ванны, но даже большого корыта — было делом очень сложным. Надо было иметь такого мужа, каким был Володя Осенев, чтоб справляться с этим почти непосильным делом: он не только растапливал в кухне кошмарную плиту, которая от длительного непользования съедала уйму дров, не только натаскивал большое количество воды, чтоб греть её на этой идиотской плите, но и на руках переносил маму в кухню, где мы с сестрой, приспособив два таза, старались совместить два взаимоисключающих действия — с одной стороны, надо было быстро и тщательно вымыть маму, с другой — надо было это всё делать крайне аккуратно, чтоб не причинить ей ещё большей боли: её ноги, почти закостеневшие, так сильно болели, что иногда она, не сдерживаясь, кричала криком. Вымыв маму, мы, измученные, завернув её, как ребёнка, в единственную мохнатую простыню, передавали на руки Володе, и он бережно укладывал её на им же сбитые доски, именовавшиеся тахтой, с вызывающей надписью в изголовье «дрожжи».
И делал он всё это спокойно, без ощущения подвига, и ни разу, ни одним словом не попрекнул меня, не сказал, что вот, мол, навязала на мою шею такое семейство... Наоборот! Всё всегда с улыбкой, ровно, спокойно и, повторяю, без ощущения своей исключительности. А был он, конечно, исключительным, редким человеком. Природа наделила его не только разнообразными талантами, нс сумела наделить его главным — тонкостью души, таким человеческим благородством, таким редким пониманием другого человека, такой при этом скромностью и удивительным, почти незаметным (сейчас бы сказали — ненавязчивым) умением жить для других, что... Впрочем, поняла и оценила я все эти его качества гораздо позже, а тогда, с высоты моих двадцати двух лет, мне казалось всё это нормальным, естественным. Казалось, что только такой и должен быть у меня муж... А когда поняла и оценила... было уже поздно. Его уже не стало. И не успела я за сорок лет совместной жизни сказать ему, что он — чудо, что понимаю, какая я счастливая, потому что первые двадцать лет своей жизни прожила с необыкновенным папой и потому что у меня был такой муж. Не успела!
...Жизнь шла своим