Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда в последний раз Роберт провожает страхагента к выходу и возвращается в кабинет, мрачно сидящий за столом Сэнсей спрашивает его, вдруг:
— Вы можете себе представить этого человека кругленьким розовеньким поросеночком с усиками квадратиком и с картавым говорком капризного Гогочки?
Роберт задумывается и говорит:
— Нет, не получается, воображения не хватает.
— И у меня тоже, — признаётся Сэнсей, — Что с нами делает время! А вы можете представить себе меня стройным, как тополь, и с черной тучей волос на голове, из-под которой не видно, между прочим, этого чертова подзатыльника, даже и догадаться о нем невозможно?
— Могу! — честно говорит Роберт, хотя и не сразу понимает, о каком «подзатыльнике» идет речь.
— Льстец, — говорит ему Сэнсей без улыбки и, вдруг, цитирует Монро (почти дословно):
— Человек не меняется на протяжении жизни, он просто становится все больше похожим на самого себя…
Это звучит убедительно, и Роберт решает не спрашивать, кого он имеет в виду — себя или страшного страхагента… И в чем здесь дело с этой дурной девочкой, он тоже решает — лучше не спрашивать пусть все идет своим чередом, в любом случае сэнсей наверняка знает, что должно быть, а что нет Но может быть, как раз в том-то все и дело, что мы не работаем с женским полом? (Позволяет он себе подумать тогда.)
Сто двадцать семь математиков-физиков у нас получается (или сто двадцать восемь? — если считать и Велмата, который возник еще в доисторические времена). И лишь только трое врачей, все как один — кардиологи (почему, кстати?). Сто двенадцать инженеров-управленцев-технарей-изобретателей
По мелочам: гуманитарии, искусствоведы там, журналисты, один писатель… И ни одного политического деятеля. И — главное — ни одного учителя. Ни единого! Ведь Маришка — не учитель, Маришка — детсадовская воспитательница и вообще Мать. А больше девочек в наборе никогда и не было.
Сцена 16. Григорий Петелин
СЮЖЕТ 16/1
Декабрь.
Григорий Петелин по прозвищу «Ядозуб», ученик-изгой.
Когда Вадим замолкает, Гриша-Ядозуб некоторое время ещё продолжает стоять у окна, глядя во двор. Во дворе ничего интересного нет. Хищные костлявые мужики в бандитских вязаных шапочках разгружают фургон с какими-то огромными кубическими коробками. На Вадима смотреть было бы гораздо интереснее: греющее душу зрелище полностью уничтоженного человечишки. Унылого и коленопреклоненного. Раздавленного.
Однако, ничего этого нет и эстетически правильно сейчас стоять вот так: спиной, не глядя и как бы даже не видя. В этом «драматургия». И он спрашивает (все еще не оборачиваясь):
— Ну, и что ты от меня хочешь?
— Не знаю, — говорит Вадим, — Я ко всем нашим обращаюсь, давайте вместе, хватит гнить по одиночке, мы можем… я же смог.
— А все-таки? Чем я тебе могу помочь? Ты же не слабый, больной человек…
— Да, ладно тебе, Гришка. Все всё давно про тебя знают…
— Что именно они знают⁈ Что, собственно, они могут знать⁈
— Ну, не знают. Но, догадываются. Ты умеешь по желанию мгновенно накачивать себя ненавистью. Научи. Мне надо!
— По-моему, мы никогда с тобой не были такими уж друзьями, — говорит Ядозуб, — Или я ошибаюсь?
— Откуда мне знать? Я к тебе хорошо отношусь. Это ты со мной ссоришься, неизвестно почему.
СЮЖЕТ 16/2
Ядозуб поворачивается, наконец, и смотрит на Вадима нарочито пристально. Он видит его чуть бледное лицо с красными пятнами возбуждения на щеках. Правильный нос. Приоткрытый рот с неуверенной полуулыбкой. Глаза — совершенно как у голодного волка и быстро-быстро мигают. А между прочим, именно этот вот человек придумал ему кличку Ядозуб. Тенгиз предлагал звучное, но очень уж экзотическое — «Олгой-хорхой», однако, «Ядозуб» в конечном счете победил — в честной конкурентной борьбе. И правильно. Кличка простая, но хорошая, точная…
— А где он живет — Аятолла? — осведомляется Ядозуб со всей возможной благожелательностью.
— Не знаю. Пока.
— А Эраст, этот твой, Бонифатьевич?
— Тоже пока не знаю, — говорит Вадим, — Может, уже и не живет после нашей встречи. Их джип упал в пропасть, возможно, погиб.
Ядозуб снова отворачивается к окну.
«Ваша поза меня удовлетворяет». Он, поганец, конечно, даже не помнит ничего. Для него это было тогда всего лишь маленькое привычное удовольствие — процитировать, якобы, к месту, любимого классика и перейти к очередным делам. Любимое это его дурацкое занятие: приспосабливать к случаю разные цитаты. Дурацкие. Ему ведь даже и в голову не приходило тогда, как это было для меня важно: блокадный архив, шестнадцать писем из Ленинграда в Вологду и обратно. Никогда больше ничего подобного мне не попадалось. И не попадется уж теперь, наверное, никогда…
— Ладно, — говорит он, выдержав основательную, увесистую, как булыжник, паузу, — Я тебя понял. Я подумаю.
— Да уж подумай, сделай милость.
— Сделаю. Милость — сделаю.
«Ваша поза меня удовлетворяет». Так, кажется, у классиков? Восхитительно бледная дурацкая улыбочка ему в ответ. Теперь этот любитель цитат имеет то несчастное выражение глаз, какое бывает у собак, когда они справляют большую нужду.
— Не понимаю, правда, что я тут могу сделать. Все эти намеки твои, глупости. Так что ты губу не раскатывай… А этот ваш Интеллигент, он что за птичка такая в виде рыбки?
— Да, ничего особенного. Профессор. Членкор. Честный человек, вполне приличный.
— Я видел его по телику. Породистый конь.
— Да. Безусловно… У него, между прочим, штаб-квартира тут, у тебя же в доме, за углом.
— А-а… То-то я смотрю, там стада «мерседесов» всегда, как на водопое… Слушай, так в чем же дело? Если он такой у тебя вполне приличный — напрягись! Присядь, надуйся и организуй ему соответствующий рейтинг.
Вадим снова улыбается волчьей своей улыбочкой (похожей теперь уж вообще на оскал) и тихо говорит:
— В этом все и дело, я не знаю как… маленькую трубу могу повернуть ненавистью, а большую нет.
— Ладно, — говорит Ядозуб, — У тебя все? Тогда иди с Богом. Привет мамане. Она у тебя пока еще жива, я полагаю?
Он видит гнев, и бешенство, и ярость, и