Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец входит аббатиса и быстро занимает свое место. Кивок Бенедикте, обе встают, все монахини за ними. Шелест их платьев настораживает публику в церкви, и собравшаяся за решеткой паства притихает, готовая внимать музыке.
За исключением нескольких сестер, слишком глупых или — как в случае с сестрой Лукрецией — слишком увечных, чтобы петь, пятьдесят земных ангелов замирают в готовности воздать хвалу Господу, а заодно немного и себе. Крошечная Бенедикта поднимает и тут же кивком опускает голову: это знак, по которому голоса взмывают в воздух, и слова канона, ясные и чистые, немедленно погружают собравшихся в драму мученичества молодой женщины…
Благая Агнеса, в пламени
Простирает руки и молится…
В следующей за этим секундной паузе, которая служит ей знаком, Евгения, лучшая певчая птичка хора, поднимает голову и набирает воздуха в грудь. Но не успевает она открыть рот, как голос самой Агнесы, полный молодой силы и острый, словно золотое копье, воспаряет над пламенем костра и устремляется сквозь решетку в церковь.
О, Отец великий. Тебя почитаю, пред Тобою склоняюсь. Тебя боюсь…
Все, кто есть на хорах, невольно устремляют взгляд на послушницу. Зуана отмечает, что у нее в животе точно поворачивается что-то; но от удовольствия или неожиданности, она не может сказать. Лицо Серафины по-прежнему бледно, глаза устремлены куда-то вдаль. Но она сама, вернее, ее суть, которую она так долго скрывала ото всех, теперь здесь. Голос вернулся к ней.
Властью Твоего великого сына
я избежала угроз тирана.
Презрев телесную грязь,
Я остаюсь неоскверненной.
Господь одинаково любит всех чад своих, а потому считается неправильным выделять одного среди многих, все равно что отдавать предпочтение одной нити перед всем полотном. Цель всей монастырской жизни — искоренить само чувство индивидуального, влить во всех одну душу, которую и поднять до единения с Богом. И нигде обитель не подходит к этому идеалу ближе, чем в церкви, где множество голосов сливаются в один связный, непрерывный звук, воздающий хвалу Господу и Его бесконечной милости.
И все же есть мгновения. И есть голоса… И когда они встречаются, то противостоять им невозможно, и даже нежелательно.
Узри, я иду к Тебе…
Когда первая фраза стихает и готовится следующая, Зуана замечает, как аббатиса одним взглядом словно запечатывает уста Евгении; однако бедная девушка и без того настолько ошарашена, что вряд ли попытается отвоевать свое место. Она закрывает полуоткрытый рот и опускает глаза. Какой бы урок ни усваивала она сейчас, особой силы ему добавляет то, что в этот миг даже ее унижение не имеет значения.
Ты, мой Господь, которого я возлюбила,
Искала и желала — всегда.
Многие из присутствующих будут говорить об этом позже как о маленьком, но настоящем чуде. По обе стороны решетки будут искать слова, чтобы описать звук, который они слышали, сравнивая его сначала с богатой сладостью медовых сот или теплым древесным ароматом, а потом, противореча самим себе, с яркой вспышкой кометы, чистотой льда и даже сверкающей прозрачностью небесных тел. Но наибольшую похвалу воздадут ему те, кто будет говорить не о том, как он звучал, а о том, что заставил их пережить.
Старые и набожные вспомнят, как что-то словно вонзилось им в сердце, и трудно стало дышать, и как, несмотря на боль, любовь хлынула из них, точно кровь Христова из-под копья центуриона, или радость Девы Марии, когда слова архангела Гавриила вошли ей в грудь. Юные, напротив, будут знать, что ощутили его в основном животом, вместилищем иной любви, но скажут, что стрела вошла в грудь, и все, и молодые и старые, будут, сами того не замечая, подносить руку к сердцу, вспоминая тот миг. И, устав от тщетных попыток превзойти друг друга в сравнениях, они тихонько сядут, радуясь тому, что их город и впрямь музыкальный рай, и даже сам Господь находит нужным посылать им все новых ангелов, чтобы направлять горожан на путь истинный.
Однако подобное словоблудие немного значит для сестры Бенедикты. Мечтательница в своих сочинениях, как руководитель хора, она ясно видит достоинства голосов, с которыми ей приходится работать. Избыточную сладость она слышала и раньше (и знает, как ею воспользоваться, ведь в монастырском хоре слишком много чистоты не бывает), но вот чего она не предвидела, так это необычайно широко диапазона голоса, исходящего из столь юного тела — столь же девичьего, сколь и женского, — и мастерского владения им. Удивительно, сколько воздуха помещается в ее легких за один вдох. И как она охватывает столько регистров, переходя от одного к другому без усилий, без малейшего признака напряжения или недостатка чистоты тона, возникающих иногда с наступлением месячных. И наконец — и это самое главное, — когда хор доходит до новых сочиненных ею псалмов, каким образом этот уникальный голос различает их и с той же уверенностью переходит от одного к другому, ведь девушка слышала их всего раз или два, да и то через полуприкрытое окно? Поэтому не успевает служба подойти к концу, а Бенедикта уже погружается в сочинение следующей: так захватил ее этот голос, который словно пишет партию для самого себя.
А что тем временем думает обо всем этом сестра Зуана? Зуана, столь же невежественная во всем, что касается вокальной техники, сколь невосприимчивая и к поэтическим преувеличениям? Зуана, которую с детства учили наблюдать и делать выводы, извлекая смысл из того, о чем свидетельствуют ее чувства? Однако беда в том, что теперь ее чувства, похоже, ошибаются. Она видит перед собой молодую женщину, которая, очевидно, упивается радостью. Она слышит голос, от самых глубин души возносящийся во славу Господа и радостного самопожертвования девственницы, в огне нашедшей мученический конец. Но кто она, эта девушка? Как могло произойти подобное преображение? Как могла эта волевая, упорная, непокорная, сердитая молодая особа, которую она знает, — сильная, но вряд ли высокодуховная — в одночасье уступить место этому новому существу: поглощенной, растворенной в собственной музыке настолько, что она, кажется, не осознает даже произошедшей с ней перемены.
Но должна же она хоть в какой-то степени понимать, что делает. Что, в сущности, уже сделала.
Служба приближается к своему триумфальному завершению. Даже когда стихает последняя нота — голос Серафины теперь сплетается с остальными, но не теряется среди них, — ни один человек по обе стороны решетки не двигается.
Аббатиса, чей подъем будет знаком для других сделать то же самое, неподвижно сидит. Вокруг нее застыл хор, одни монахини смотрят вниз, как их учили, другие ждут знака, третьи почти открыто глазеют на послушницу, которая стоит, опустив руки и глядя только в пол.
Тишине на хорах вторит тишина в церкви. Ни один звук не доносится через решетку, никто не прочищает горло, не кашляет и не шепчется. Добрые горожане Феррары не могут или не хотят примириться с тем, что все кончено.
И тут тишину пронзает мужской голос, громкий и чистый. Он произносит одно слово: