Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Экслибрис он наклеивал не на книги, а на рукописи, посылавшиеся в редакции, и требовал, чтобы его воспроизводили типографским способом при печатанье рассказов, считая, что так читатель лучше запомнит имя автора.
Он разорялся на бумаге, готовя массу копий каждого рассказа. Он печатал их на гектографе. Смесь для гектографа готовилась тоже по какому-то особому, сорокинскому, рецепту.
Каждый рассказ посылался в десятки редакций. Кроме того копии всех своих произведений Антон Семенович направлял в крупнейшие книгохранилища мира.
Печатали его мало. Ругали много, грубо и странно. Например, «литературным мародером».
А он писал, писал. Писал на службе, выполнив свой двойной урок, вернувшись со службы домой. Он никогда не выходил из дому без цели, просто так, погулять. Все в его жизни было подчинено одному.
«Писатель слов и сочинитель фраз, он за рассказом оставлял рассказ» (Леонид Мартынов).
— Я настойчив, как Мартин Иден, и упрям, как русский крестьянин, — любил повторять он.
4
Что же заставляло столь разумного, по определению Вс. Иванова, и скромного по характеру человека, как Антон Сорокин, ходить на голове? Ведь он же отлично понимал унизительность этой клоунады: «Мы, милостью мысли Антон Сорокин, в газетном колпаке шут Бенеццо, кувыркаемся на подмостках мысли человеческой. Лицо наше размалевано и одеяние в тусклых блестках. Мы приходим к холодному городу давать наше представление, скулить, как подбитый пес, и делать веселой битую морду…»
Что это — патологическая жажда славы?
Нет, совсем не ради популярности Сорокин скандалил, паясничал, мистифицировал и дразнил публику.
Его коллеги считали, что своим паясничеством Сорокин унижает звание писателя, которое они очень уважали, отчасти потому, что не вполне были уверены, имеют ли они право на это звание.
Но сорокинское шутовство рождалось тоже из огромного уважения к литературе, к писательству, из преувеличенного даже представления о силе художественного слова.
Он считал, что писатель (такой, как он) — это проповедник, пророк, который может научить человечество лучшей жизни, избавить от пороков, указать ему путь к счастью.
Надо только, чтобы люди прочли и поняли. Надо любыми средствами привлечь их к написанному. И пусть они смеются и издеваются над клоуном — это терновый венец писателя, — мудрость его поучений исправит их.
На одной из своих картин Сорокин изобразил себя в облике распятого Христа.
Писатель искренне не замечал, что проповедь его весьма смутна, неопределенна. О том, как исковеркана жизнь золотом, собственничеством и тысячью порожденных им недугов, он говорил порой очень сильно, но его рецепты лечения были страшно наивны. Будьте добры, гуманны, цените выше денег искренние человеческие чувства — вот, собственно, и все к чему он мог призвать. «Омские епархиальные ведомости» называли его «отрицающим христианство сектантом-никудышником». Наивное морализирование, бесспорно, мешало ему, как художнику.
Ему хотелось быстрее прорваться к сердцу и сознанию читателя, он писал притчи и аллегории. В его рассказах, особенно дореволюционного периода, часто нет вещного, пластического наполнения, нет звуков, красок и запахов живой жизни. Он сводит образ к формуле. Он хватает первые подвернувшиеся слова, бросает их как попало, не заботясь об их точности, ломая живую интонацию речи.
Ему было очень важно что и совсем не важно как, и он забывал, что в искусстве что и как нераздельны.
Несомненно, у Сорокина было большое дарование, если он даже несмотря на эту схему создавал порой вещи яркие и выразительные.
Еф. Беленький справедливо считает литературными учителями Антона Сорокина двоих столь разных художников, как Леонид Андреев и Максим Горький (это, между прочим, отразилось в названии крупнейшего произведения Сорокина — антивоенного романа «Хохот желтого дьявола» — название восходит не только к «Городу желтого дьявола» М. Горького, но и к «Красному смеху» Л. Андреева). От Андреева у омского писателя любовь к предельно обобщенным, «сформулированным» образам — символам, своеобразный «антибытовизм», стремление к «библейскому», проповедническому ритму прозы (им Сорокин владеет, впрочем, неизмеримо хуже своего учителя, умевшего временами достигать здесь почти гипнотического эффекта). Но в отличии от агностика и пессимиста Андреева Сорокин твердо верит во все могущество человеческой мысли, считает ее величайшей ценностью в мире, и тут он верный последователь Горького. Иногда в своих рассказах Сорокин Горького почти цитирует. Так, «Песни Джеменея» кончаются словами: «А о смерти Джеменея сказки расскажут и песни споют».
Наиболее живые его рассказы— о казахах.
Конечно, павлодарец Сорокин с детства знал казахский быт, но знание его было совсем не таким безукоризненным, как это иногда считают. Ошибки в его первых «казахских» рассказах нередки. Так, в «Печальных песнях Ачара» он пишет о некоем Туянбае: «Шесть было жен у него молодых», не зная, что как правоверный Туянбай не мог иметь больше четырех жен.
Но с переездом в Омск интерес Сорокина к жизни степи не уменьшился, а возрос. В Омске жило немало казахов — и грузчиков в порту, и студентов учительской семинарии, и представителей национальной интеллигенции. Среди них были люди разных взглядов и разных судеб — от будущего вождя алаш-орды Алихана Букейханова до будущего председателя Совнаркома Казахской Советской Республики Сакена Сейфуллина. Сорокин хорошо знал многих омских казахов — и интеллигентов и рабочих. В дальнейшие свои приезды в Павлодар и его окрестности Антон Семенович интересовался жизнью казахов уже целеустремленно, по-писательски и чем дальше, тем лучше, полнее и глубже изучал ее и воссоздавал в своих рассказах.
Степь, о которой пишет Сорокин, — это исторически-конкретный Казахстан начала века с его характерными приметами, явственными изменениями в привычном вековом укладе. Герой рассказа «Запах родины» обращается к сыну, давно покинувшему степь: «Не стоит уж наш аул на берегу озера Темир-Туз и не узнаешь места, где провел свою юность. Там стоит деревня крестьян. Пришли люди неизвестно откуда и косят наш покос, траву сочную, зеленую, а наш скот стоит на солончаке… Беднеть стали, да могил в степи стало больше… Тесно станет в степи…»
Весь рассказ этот — монолог, нельзя понять устный ли, реальный или лишь мысленный, старика-отца, адресованный сыну. Отцу хотелось бы вернуть его в аул, с ехидной горечью сравнивает он прошлую аульную жизнь молодого казаха с его нынешней, городской: «И вот посмотрите на моего ученого сына… И расскажу я его жизнь: сидит он целый день в душной комнате, считает на счетах деньги, которых не видел и в руках не держал, и записывает в большой книге. А вечером идет по улицам большого города домой и обедает, а потом идет в гости, пьет вино и играет в карты. А потом, шатаясь из стороны в сторону, ночью приходит. Жены нет дома… И ложится он один