Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Снова Инка оказалась на улице.
– Было очень трудно. Больше идти было некуда, я просто бродила по городу весь день, спала где придется. В Польше в ту пору подъезды домов запирали на ночь, в десять или одиннадцать часов, и если я успевала проскользнуть раньше, то поднималась на чердак, тихо-тихо. Пряталась в домах, где меня никто не знал, спала на лестнице под чердаком – grenier – и пугалась, если ночью кто-то входил. Мне было страшно, я была одна, меня могли в любой момент выдать полиции.
И спокойным тоном она продолжала:
– Так оно шло месяц или два. Заканчивалась осень. Мама заранее показала мне, где ее драгоценности, где ее деньги. На них я жила. А потом меня ограбили. Однажды утром проснулась – ничего нет. Все украли.
В отчаянии одинокая девочка разыскала бывшую клиентку и подругу своего отца. Пожилая женщина согласилась приютить ее на пару месяцев.
– Потом начались сплетни, пришлось от нее уйти. Она была католичкой, решила отдать меня в монастырь. Мы пошли туда вместе. Монахини сказали: да, мы ее примем.
Монастырь был на окраине города.
– Названия я не помню, – сказала Инка. – Очень маленький, мало кому известный. Там жили двенадцать монахинь, они были связаны с иезуитами.
Голос Инки упал до шепота, она цедила слова медленно, как будто приближаясь к нелегкому для нее признанию.
– Монахини поставили мне одно условие. Мои родные так об этом и не узнали.
Инка одно мгновение колеблется, готовясь сказать то, о чем молчала всю жизнь.
– Они сказали: я должна креститься. Выбора у меня не было. Наверное, мне повезло, что я и тогда, как и сейчас, не была особенно верующей. Повезло, что я росла в не очень религиозной семье.
Прошло семьдесят лет, а неловкость осталась. Приходится как-то мириться с мыслью, что ради спасения жизни она отреклась от единоверцев.
Лаутерпахт ничего не знал о судьбе племянницы, которую он никогда в жизни не видел. Пока что он решил отказаться от алкоголя и сесть на диету, чтобы похудеть. Сделал он это не по медицинским показаниям, а из разумной предосторожности. Во всяком случае, так он объяснял это решение себе, продолжая служить в ополчении и обдумывая Декларацию о правах человека. Он не знал, что 18 августа схватили его отца. В тот самый день Лаутерпахт направил в лондонскую Комиссию по военным преступлениям меморандум, в котором указывал на отсутствие международной практики преследования за военные преступления{203}.
С востока просачивались слухи, обрывки информации. В сентябре в «Таймс» появилась статья о злодеяниях нацистов в Польше. В Кембридже это также пробудило родственное чувство к гонимым, и Лаутерпахт пишет Рахили: «Прошлым вечером я ходил в синагогу для беженцев из Германии, желая выразить солидарность с их страданиями». Он отправляет продуктовые посылки в Лемберг, в пустоту, на адрес Давида, не ведая, что творится в городе.
Прошло уже полтора года без единой весточки от родных. И утешения искать почти негде. Он слушал музыку, она навевала печальные мысли, воспоминания об ушедшей безвозвратно жизни.
«Сейчас шесть часов вечера, воскресенье, я весь день постился, – писал он Рахили в декабре. Этот день был посвящен посту и молитве за убитых польских евреев. – Я почувствовал, что хочу в этом участвовать»{204}.
Львов был в его мыслях неотступно. «Мои близкие, любимые остались там, и я не знаю, в живых ли они. Ситуация там столь ужасна, что они вполне могли предпочесть смерть такому существованию. Весь день думал о них».
В следующем году ход войны изменился. Рахиль вернулась в Кембридж летом 1943 года, оставив Эли в Америке. Лаутерпахт по многу часов сидел, запершись в своем кабинете, слушал Баха, писал, смотрел в сад, следил за тем, как меняют цвет листья, и молча переживал тревогу за родных, так и не выбравшихся из Львова.
С ренклода собрали сливы, косить лужайку приходилось реже, но, когда наступили темные осенние дни, Лаутерпахт цеплялся за сулившие надежду события. В сентябре капитулировала Италия. «День торжества!» – восклицал Лаутерпахт. «Хорошо быть живым», – писал он впервые за долгий срок, убедившись, что становится «свидетелем гибели зла». Победа представлялась ему явным знаком «торжества сил прогресса»{205}.
Он прочел ряд лекций, проверяя на слушателях складывающиеся концепции прав человека. Эта работа заняла больше времени, чем планировалось: основной проблемой стал поиск практических способов поместить в средоточие новой юриспруденции личные права. Лекция в Лондоне, затем в Кембридже – Лаутерпахт «церемониально» зачитывал черновой вариант своей Международной декларации прав человека, «историческое событие», как отозвался об этой лекции один из присутствовавших{206}. Мысль вызревала: теперь Лаутерпахт пришел к выводу, что «эффективность Декларации о правах должна обеспечиваться не только государственными властями, но и международными органами». Отсюда уже проистекала возможность международного суда{207}. Эли отец рассказывал об условиях своей работы: «Представь себе кабинет, окна открыты, волнующие душу аккорды “Страстей по Матфею” Баха наполняют комнату, и ты почувствуешь атмосферу»{208}.
Немцы отступали по всей Европе. У Комиссии по военным преступлениям накапливалось все больше работы, идеи Лаутерпахта начали влиять на действия Комиссии объединенных наций по военным преступлениям, которую годом ранее сформировали союзники. Международный характер этой работы побудил восстановить контакты с американскими членами комиссии и Филипом Ноэль-Бейкером, прежде коллегой по Лондонской школе экономики, а теперь членом британского правительства, – он поддержал Лаутерпахта своей властью и влиянием.
В марте 1944 года Лаутерпахт закончил «довольно большую статью» о военных преступлениях, надеясь с ее помощью подтолкнуть тех, от кого это зависело, к назначению суда. Он также предлагал Всемирному еврейскому конгрессу свою помощь в расследованиях злодеяний и сообщал вернувшейся в Нью-Йорк Рахили, что Конгресс настаивает на формировании особого комитета, который занялся бы расследованием «чудовищных военных преступлений Германии против евреев». Но главным образом Лаутерпахт был сосредоточен на защите отдельного человека, а не групп или меньшинств, и признавал, что польский договор о меньшинствах не принес желанных плодов. Тем не менее он не считал возможным сбрасывать со счетов судьбу определенных групп, и, поскольку евреи стали «главной жертвой немецких преступлений», казалось «уместным», чтобы «антиеврейские злодеяния стали предметом особого расследования и отчета»{209}.