Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не время было отдавать должное ее уму, усматривать даже в самом ярком обороте речи некую особую мудрость. Мать нередко говорила что-нибудь такое, из-за чего можно было подумать, будто она знает больше, чем кажется. Интеллект, но другой. Предоставляя мужу ораторствовать, она, как считалось, высказывалась редко, но метко.
— Я могла бы, конечно, сказать тебе, что освобождения не бывает, что все попытки приведут тебя к тому же, с чего ты начал. Твой отец сказал бы именно это. В „Юлии Цезаре“ есть кое-что на эту тему. Но что толку? Ты молодой, на тебя все заглядываются. Красота, обаяние, ум, сложение, решимость, проницательность — всё при тебе, все твои замечательные качества. Тебя, с твоими зелеными глазами и длинными черными ресницами, мои слова нисколечко не обеспокоят. Прийти к матери с таким сообщением — ведь трудней, казалось бы, ничего и быть не может, а как спокойно ты посиживаешь! Все дело в том, что ты знаешь: твой поступок имеет смысл, и еще какой. И я тоже это знаю, иначе ты не стал бы его совершать. Конечно, у тебя будут разочарования. Конечно, мало что выйдет так, как ты сейчас воображаешь. Особая судьба у тебя будет, и еще какая особая — но что это за судьба? В двадцать шесть лет ты не можешь иметь об этом представления. И разве она не была бы настолько же особой, не сделай ты ничего такого? Мне кажется, при всякой глубокой перемене в жизни есть кто-то, кому человек говорит: „Я тебя не знаю“.
В таком же духе она, умело умеряя боль перечислением всего, что на нее обрушилось и с чем она не надеялась справиться, с чем ей надо было смириться, почти два часа рассуждала о его стремлении обособиться, очевидном еще с младенчества, а Коулмен тем временем делал все, чтобы не замечать — в простейших приметах, как, например, поредевшие волосы (у матери, не у Айрис, конечно), клонящаяся вперед голова, опухшие лодыжки, потолстевший живот, широкие зазоры между крупными зубами, — насколько далеко она продвинулась к смерти с того воскресенья три года назад, когда она прилагала все силы к тому, чтобы Стине у нее было хорошо. В какой-то момент Коулмену теперь почудилось, что она вплотную подошла к черте, за которой стареющее существо делается крохотным, деформированным. Чем дольше она говорила, тем явственней это ему казалось. Он старался не думать о болезни, которая ее убьет, о похоронах, о надгробных речах и о молитвах у могильной ямы. Но точно так же он старался не думать и о том, как она будет жить, как он уедет и оставит ее здесь еще не умершей, как год за годом она будет думать о нем, о его детях и о его жене, как чем дальше, тем крепче будет для нее обрубленная связь.
Ни возможность материнского долгожительства, ни возможность ее ранней смерти не должны были оказать никакого влияния на то, что он делал, как и нелегкое существование ее семьи в Лонсайде, где мать родилась в убогой лачуге и жила с родителями и четырьмя братьями до семилетнего возраста, когда умер ее отец. Он и его родня жили в Лонсайде, штат Нью-Джерси, с 1855 года. Они были беглые рабы, с помощью квакеров перебравшиеся из Мэриленда в юго-западную часть Нью-Джерси по „подпольной железной дороге“. Вначале негры назвали это место Фри-Хейвен — „Пристанище свободы“. Белых там не было тогда вовсе, да и теперь их всего горстка на окраинах двухтысячного городка, где почти все произошли от беглых рабов, взятых под защиту хэддонфилдскими квакерами, в том числе и мэр, и начальник пожарной охраны, и начальник полиции, и сборщик налогов, и учителя в школе, и ученики. Но уникальность негритянского Лонсайда тоже ни на что не влияла, как и уникальность Гулдтауна — городка на крайнем юге Нью-Джерси, у самого мыса Кейп-Мей. Там жила родня ее матери, и туда семья отправилась жить после смерти ее отца. Еще один негритянский анклав, где многие, в том числе ее бабушка, отличались очень светлой кожей, почти белой, где все со всеми состояли в родстве. „Много, много лет назад“, как мать не раз говорила Коулмену, когда он был мальчиком, — говорила, по возможности упрощая и концентрируя предание, которое слышала, — у одного солдата был раб, и солдат этот погиб на Войне с французами и индейцами[26]. Раб служил потом вдове этого солдата. Трудился от зари до зари и делал все, что ей было нужно. Заготавливал дрова, собирал урожай, вырыл и покрыл погреб для капусты, хранил там кочаны, запасал тыквы, закапывал на зиму яблоки, репу и картофель, засыпал в амбар рожь и пшеницу, забил свинью и корову, засолил мясо — и вот в один прекрасный день вдова вышла за него замуж, и у них родилось три сына. И сыновья эти взяли в жены местных девушек, чьи родословные уходили в семнадцатый век, когда возник Гулдтаун, — девушек, чьи семьи еще до Революции тесно переплелись и породнились. Одна из них, или две, или все три, рассказывала мать, произошли от индейца из большого поселения племени ленни-ленапе близ Индиан-Филдс, который женился на шведке (в тех местах на смену голландским первопоселенцам пришли шведы и финны) и произвел на свет пятерых детей; одна, или две, или все три произошли еще и от того или другого из двух братьев-мулатов, привезенных из Вест-Индии на торговом судне, поднявшемся по реке от Гринвича до Бриджтона, где им пришлось отрабатывать проезд у местных землевладельцев и где они сами потом оплатили проезд из Голландии двух сестер, ставших их женами; одна, или две, или все три произошли еще и от внучки Джона Фенвика, сына английского баронета, кавалерийского офицера в армии Кромвеля, ставшего квакером и умершего в Нью-Джерси вскоре после того, как Новая Кесария, расположенная между реками Гудзон и Делавэр и проданная братом английского короля двум англичанам, стала именоваться Нью-Джерси. Фенвик умер в 1683 году и был похоронен где-то в купленной им частной колонии, которой он правил и которая на север от Бриджтона простиралась до Сейлема, а на юг и восток — до реки Делавэр.
Девятнадцатилетняя внучка Фенвика по имени Элизабет Адамс вышла замуж за негра Гулда. „Чернокожий, принесший ей пагубу“ — вот как ее дед назвал Гулда в завещании, которым он лишал Элизабет какой-либо доли наследства до тех пор, пока „Господь не отворит ей глаза, дабы узрела она мерзкое преступление свое противу Его закона“. Как гласит предание, лишь один из пяти сыновей Гулда и Элизабет дожил до зрелого возраста, и это был Бенджамин Гулд, женившийся на финке Энн. Бенджамин умер в 1777 году, через год после того, как на другом берегу Делавэра, в Филадельфии, была подписана Декларация независимости, и он оставил дочь Сару и четырех сыновей — Энтони, Сэмюела, Абиджу и Элайшу, от которых Гулдтаун получил название.
От матери Коулмен услышал про лабиринт семейной истории, ведущейся от времен аристократа Джона Фенвика, от которого, казалось, произошел весь Гулдтаун и который был для этого юго-западного района Нью-Джерси тем же, чем Уильям Пенн был для той части Пенсильвании, что включала Филадельфию. Потом он слышал про это снова и снова, хотя от раза к разу с другими подробностями, от троюродных дедушек и бабушек, от двоюродных прадедушек и прабабушек, иным из которых было под сотню лет, на ежегодных семейных сборах в Гулдтауне, куда родители неизменно брали и его, и Уолта, и Эрнестину, чтобы повидаться почти с двумястами родных, приезжавших из юго-западного Нью-Джерси, из Филадельфии, из Атлантик-Сити и даже из такого далека, как Бостон, поесть жареного луфаря, тушеных и жареных цыплят, домашнего мороженого, засахаренных персиков, пирогов, кексов — отведать всех любимых семейных блюд, поиграть в бейсбол, попеть старые песни и вволю повспоминать, порассказать всяких историй про женщин былых времен, которые пряли и вязали, варили жирную свинину и пекли громадные караваи, чтобы дать мужчинам с собой в поле, шили одежду, черпали воду из колодца, лечили больных домашними снадобьями — травяная настойка от кори, сироп из мелассы и лука от коклюша. Историй про матерей семейств, делавших замечательные сыры, про женщин, уезжавших в Филадельфию работать экономками, портнихами и учительницами, про женщин, оставшихся дома и славившихся гостеприимством. Историй про мужчин, уходивших в лес ставить капканы и стрелять зимнюю дичь, про фермеров, пахавших землю, рубивших лес на изгороди, торговавших, забивавших скот, про удачливых дельцов, тоннами продававших сено, скошенное по берегам реки и залива, Трентонской керамической фабрике для упаковки. Историй про мужчин, покинувших леса, фермы, солончаки и поросшие кедровником болота, чтобы стать солдатами — кто белыми, кто черными — армии северян. Историй про мужчин, выходивших в море вопреки блокаде военных лет, уезжавших в Филадельфию, чтобы стать там похоронными агентами, типографами, парикмахерами, изготовителями сигар или священниками Африканской методистско-епископальной церкви (а один отправился на Кубу с Тедди Рузвельтом и его „лихими наездниками“[27], а еще несколько попали в беду, убежали и не вернулись). Историй про детей такого же возраста, как Коулмен, Уолт и Эрнестина, часто плохо одетых, иной раз босых, зимой дрожавших от холода в хлипких лачугах, жарким летом вместе с мужчинами кидавших вилами, грузивших и перевозивших сено, но получавших дома приличное воспитание, изучавших в пресвитерианской школе грамоту и Закон Божий и всегда, даже в те времена, хорошо питавшихся — свининой, дичью, картофелем, хлебом, патокой — и выраставших сильными, здоровыми и честными.