Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечный материал!
Синица никогда их, эти бесчисленные кости, не подкрашивал, – зачем это? Вот он, природный тон, природный цвет: смотри, думай, выбирай, твори.
Он складывал, он вдохновенно собирал их в свои мозаики.
В тесной двухкомнатной квартирке – человек создавал все эти, заметьте себе, больших форматов, мозаики.
И когда он стал показывать нам эти свои произведения – то на меня повеяло украинской, родной, кровной стариной, встали передо мною образы прошлого, светоносные, мощные, поднялись в рост передо мной казаки запорожские, мои предки, а за ними поднялись и общие наши с художником пращуры, помчались на играющих силой конях степные витязи, ожили, зазвенели голоса былого.
Поразительно, что все это было настолько своеобычным, настолько оригинальным, самого высокого ранга, что никогда и нигде потом ничего подобного больше не приходилось мне видеть.
И все эти сокровища украинского, а вернее, русского, ибо корень у русов один, древнего духа – теснились штабелями в маленькой криворожской квартирке.
А Синица уже протягивал руку, свою рабочую, крепкую, жилистую руку, руку художника, творца, протягивал привычно, не глядя, на ощупь, – и стаскивал сверху, откуда-то с полок под самым потолком, со старого шкафа, здоровенную кипу дивных гуашей Ганны Собачко, больших, форматом в полный ватманский лист, а потом еще что-то, и еще, – а потом опять вспоминал, что, вот, надо же, позабыл показать нам еще одну свою картину – и, кряхтя, потому что очень уж она тяжелая, но – от помощи нашей отказывался, все – сам, все – только сам, силы еще, хлопцы и девчата, есть, слава богу, есть! – тащил ее в комнату, где мы находились, тащил откуда-то из коридора, затаскивал ее наконец к нам, разворачивал, устанавливал так, чтобы все видно было, – и мы смотрели, и мы изумлялись, – и Синица, ну сущий ребенок, хоть и старик уже вроде, так радовался, так бурно, так искренне радовался, что нам, всем троим, это нравится, и не просто нравится, а очень, и даже восхищает нас, потрясает нас все это, все его искусство, – и улыбалась тихая, спокойная, светлая супруга его, и тоже радовалась тому, что нравятся нам работы мужа, и открыто, естественно, с полным правом на это, гордилась им, – и потом, все вместе, Григорий Иванович Синица и супруга его Надежда Ивановна, Марк с Мери и я, пили мы чай на кухне, совсем крохотной кухонке, где все было в ведении Надежды Ивановны, и все было таким чистым, и было здесь так уютно, что просто сияло все, и радовалось жизни, и мы пили себе, попивали вкусный чаек, и угощались помаленьку вкуснейшими домашними яствами, и времени вроде и не было, оно расширилось, разрослось, оно стерло грани, стерло разницу между нашими возрастами, и точно так же, как и частицы, элементы мозаики, мы постепенно стали представлять собою единое целое, и уже смеркалось, вечерело, но все мы этого не замечали, – нам было на удивление хорошо всем вместе, и тепло, и светло, здесь, в уютном, ладном обиталище, Синичьем, человечьем, и о многом тогда мы переговорили, много узнали важного для себя, и, вроде, я даже читал стихи, да, читал, и хозяева наши прониклись ими, – и вечером, совсем уже поздно вечером, прощались мы с хозяевами этой мало кому в Кривом Роге тогда известной квартиры, заставленной, забитой до отказа произведениями искусства, квартиры-музея, где обитал этот вот почти никому не известный в нашем огромном, переполненном местными художниками, степном городе, и мне самому до сей поры, до сегодняшнего дня, до этого вот счастливого вечера, не известный, а Марку – давно и хорошо известный, потому что это – Марк, и все он знает, что есть – Искусство, и многое видит он наперед, и трудно за ним бывает угнаться, настолько он целенаправлен, настолько всегда устремлен он вперед, неповторимый, единственный в мире, такой, как природа, седой, и сам – от этой природы, весь, как он есть, сам по себе, с именем птичьим, с казачьим обличьем, редкостный этот художник, – и мы прощались, прощались, и никак не уходили, просто не могли так вот, сразу, взять да уйти, прощались, давая обещание снова навестить стариков, – и Синица, весь какой-то светящийся, и не просто светящийся, весь просиявший, стоял, провожая нас, в дверях, бок о бок с женою, растроганный, взволнованный до слез, невысокий, жилистый, стойкий, и чувствовалась, ох как чувствовалась, еще как чувствовалась в нем эта степная, казацкая порода, стоял, махая нам рабочей, сильной своей рукою, словно крылом, не синичьим, орлиным крылом, счастливый, печальный, сияющий, сивый, как говаривал Гоголь – сивый, как голубь, – и мы ему все махали руками и обещали приехать (но – сразу вздохну – больше не привелось, – и давно уже умер Синица, и отлетела в рай казацкая его душа, Царство ему Небесное), – мы выходили прямо в вечер, в темноту его, в налетающий мокрыми, крупными хлопьями, бестолково кружащийся снег, в городские огни, в невозможную влажную зиму, где опять приходилось бороться за жизнь, за возможность дыхания в мире.А как он дарил мне свой Киев!
Начиналось – со звука.
Я приезжал к Марку. Он – принимал. Он – ждал.
Слух мой улавливал, слух мой угадывал, слух мой выхватывал из посторонних, разнонаправленных, разнонастроенных, разномасштабных, переведенных, как стрелки часов, – на такое-то время, перенесенных – из разных времен и событий – сюда, переплетенных – между собою, перенасыщенных – самими собою, разновеликих, разновысоких, спутанных, смешанных, вздыбленных, взмыленных, вспененных – всяких, многообразных звучаний, только одно:
Киев, Киев, Киев.
Звук этот был – все.
Место в пространстве. Точка на карте. Солнечный зайчик. Пятнышко света – в центре горячей линзы. Дом у дороги. Мост через реку. Весть издалека. Грусть ниоткуда. Ветер с востока. Запад в закате. Север в тумане. Юг на подходе. Власть без изъяна. Честь при эпохе.
Звук этот был – знак.
Марк незаметно, неуловимо, взмахивал – вдруг – рукой.
Начиналось – со взгляда.
Марк поднимал глаза. Взгляд его – взгляд Льва – сразу встречался с моим – Водолея. Огонь и воздух – что еще надо? Что еще надо, скажите вы мне, для того, чтобы пламя, уже разгоревшись, набирая жарчайшую крепость, крепчайшую силу, сильнейшую яркость, неизбежно разбушевалось?
Переглянувшись, мы сразу вставали – и шли. Вместе, спокойно, свободно, – куда-то вперед и вперед.
Город, единственный, дивный, чудесный, сам раскрывался навстречу. Город охватывал нас, обнимал, принимал, приглашал – дальше, и дальше, и дальше, вовнутрь, в сердцевину, в самое – то, в самое – только его, в самое откровенное, в самое сокровенное, в самое незабвенное, в самое кровное, в самое древнее, в самую суть свою.
Снова был путь – в суть.Город, где гул – там, за Днепром, – напоминал о том, что под горой, в толще земной, стонет, вздыхает Вий. Гоголь об этом знал – город мне так сказал.
Город Перуна. Древние руны. Струны Бояна. Призраки. Раны. Город Сварога. Яра и лога. Круч и пещер. Впадин и сфер.
Город, где Рам видел, упрям, в Индию путь. Радость и суть. Город, где зимы неотразимы. Город, где весны – чистые кроены. Город, где лето – празднество света. Город, где осень вспомниться просим.