Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Защищать, защищать! — заголосили больные.
Козлов пошел докладывать командиру. Тихие больные тут же опустились на корточки и оцепенели, как майские жуки в заморозки, неспокойные топтались на месте или же возбужденно ходили взад-вперед, натыкаясь на сидящих, а кто-то уже направился обследовать территорию.
— Товарищ подполковник, психи пришли, помощи просят!
— Час от часу не легче… С дежурного по КПП три шкуры содрать! Что мы, Армия спасения, что ли? Какой же ты дежурный, к чертовой матери! А еще разведчик! Должен был предвидеть…
— Товарищ подполковник, я ведь докладывал, что у них все здание выгорело! А предвидение — это не мое дело, я не футуролог.
— Лопух ты после таких слов, а не разведчик, — уже спокойней произнес командир. — Пошли посмотрим на эту психическую атаку… А что главное во время психической атаки, знаешь?
— Как говорила Анка-пулеметчица: подпустить ближе.
— Неправильно. Главное — не бздеть!
Лаврентьев вышел на крыльцо, обвел взглядом толпу. Скопище убогих и сирых шевелилось, взирая на него десятками глаз. Он покачал головой.
— Здравствуйте, товарищи выздоравливающие! — бодро произнес он, дабы сразу вселить оптимизм в больные души.
Ответили нестройно, но многие сразу догадались, что перед ними большой начальник.
— Ну что приуныли? Бросили вас, а вы и раскисли… Самоуправление ввести надо. Кто у вас старший?
— Я! — гордо ответил Автандил.
— Ты кто, врач?
Командир с сомнением оглядел больничную одежду Цуладзе.
— Нет, я больной.
— Молодец! Надо брать инициативу в свои руки. Что я могу предложить… В казармах выделим места для самых тяжелых. Там еще несколько семей беженцев живут. Потеснятся. А остальных могу расселить только в палатках. Насчет питания сложнее. Но с голоду умереть не дадим… А вот и наш врач идет. Синицын, принимай пополнение!
Костя прослышал, что полк наводнен умалишенными, и поспешил, зная, что чаша сия не минет его.
Командир сделал широкий жест рукой:
— Кормить продуктами из складов НЗ, с комдивом этот вопрос буду утрясать. А потом пусть городские власти разбираются сами: привыкли выезжать на военных. Только и делят должности, а городскими делами заниматься некому!
…Вечером Хамро покормил всех кашей с тушенкой НЗ, отчего больные сразу полюбили его. Проследив за трапезой, Костя ушел к себе — грустить и страдать. Он дал себе слово даже не подходить к Ольге, но уже через пятнадцать минут ему страстно захотелось, чтобы она вновь позвонила, ну как вчера…
После ужина, когда в окнах штаба зажглись огни и отблески их серебристо замерцали на листве тополей, Автандил решил собрать всех здравомыслящих. Он объявил, что пора ввести самоуправление. Но большинству это ничего не говорило, и Цуладзе пояснил: будем выбирать старшего, которого все должны будут слушаться.
— Кто же он? — спросил поэт Сыромяткин.
— Конечно, я! Разве ты сомневался, глупый стихоплет?
— Но позвольте, а как же демократия! — Сыромяткин вскочил, замер по стойке «смирно», будто заслышал государственный гимн.
— Демократия — это необходимость меньшинства для воли большинства. Вот сейчас ты увидишь, что за меня все проголосуют. Почему? Потому что у меня есть организаторские способности, ведь именно я вас сюда привел, вы все сожрали ужин и даже «спасибо» мне не сказали… Вот видите… — Автандил широким жестом обвел массы. Впрочем, сидели перед ним не более сорока человек из трех сотен больных. — А кроме того, у меня есть американские доллары, на которые я могу купить всем новые халаты. Вот они, видите? — Цуладзе достал пачку банкнот и потряс ими в воздухе, как колоколом. И шелест купюр прозвучал не менее волнующе, чем призывный набат. — Итак, кто из присутствующих против меня?.. Прекрасно, значит, ни одного. Значит, я директор! Спасибо за доверие! На этом позвольте закрыть…
— А главного врача забыли? — выкрикнул Сыромяткин.
— Давай главного врача! — раздались крики. — Только хорошего надо! И чтоб нас не лечил!
— И не очкарика!
— Все очкарики — преступники. И их надо расстрелять! — подвел итог спора Автандил.
— Давайте выберем Карима, — предложил Сыромяткин. — Только если он честно признается, что никогда не носил очки.
Карим встал, поклонился и, положив руку на грудь, произнес:
— Клянусь, что никогда в жизни не носил очков.
Карима выбрали единогласно. В своей короткой речи он пообещал, что никого не будет лечить, потому что душу нельзя насиловать, ибо это есть великий грех.
— А кто будет санитаром? — вдруг раздался женский голос.
Это была Анна, единственная женщина на собрании. Она куталась в темное одеяло, из-под которого виднелись только ее голова и блестящие глаза.
— Санитарами будем по очереди, — ответил «главный врач». — Хочешь быть санитаркой?
— Хочу, — тихо призналась Анна.
— Ну и будь, — великодушно позволил Карим.
Разошлись с шумом и гамом. Спать никому не хотелось, да и негде было. Лежачих втиснули в переполненные казармы, вызвав поток проклятий и ругани со стороны прижившихся здесь беженцев, хотя они и сами были на птичьих правах.
Умалишенные разбрелись по территории, выпрашивали у офицеров деньги и сигареты. У Лаврентьева вытряхнули полпачки. Курили почти все — и с большим удовольствием. Огоньки вспыхивали то тут, то там. Звучали гортанные голоса, а то и взрывы хохота — звуки странные и непривычные для настороженной тишины воинской части.
* * *
Глубокой ночью Юрка-сирота вернулся к пепелищу. Целый день он как неприкаянный ходил по городу, надеясь увидеть Машу. Первым делом он проник в полк, бродил среди палаток беженцев, громко звал ее по имени. Но никто не видел худенькой девушки в мини-юбке. Потом Юра пошел по центральной улице, вышел к штабу Национального фронта, спросил о Маше у разбитных парней с автоматами, которые стояли у входа. «Не видели, брат», — ответили ему.
В лечебнице, освещая путь спичками, он пробрался в палату, где лежало скрюченное тело. Когда он осветил страшный угол, то с ужасом и изумлением обнаружил, что труп исчез. Юрка пробежал по палате, заглядывая под все койки, — черного тела не было. «Но ведь я своими глазами видел! Ведь не померещилось же мне…» Юрка вбежал в соседнюю палату, обыскал и там все углы, но тщетно. Он сел на железную раму кровати и тихо расплакался. «Значит, уже похоронили…» Теперь он понял, что жизнь его закончилась.
* * *
В свои шестьдесят лет Кара-Огай чувствовал себя как никогда сильным и уверенным. А к нытью «русской любовницы» относился примерно как к назойливому писку комара. Его возраст имел прекрасные преимущества: он знал, как обращаться со слабым полом. «Люське этого не понять. Ей хочется разъезжать по городу в белой красавице-машине. Чего ездить, куда? На посмешище всему народу? Вон, скажут, любовница старого дурака Огая покатила… В столице ей тоже делать нечего. Подруг пусть сюда приглашает. Пусти ее в Россию, к маме, дочку хочет увидеть. Уедет, а там… Мало ли что там может случиться! Скажет ей старая дура: сиди, не езжай никуда, мы тебе тут мужика найдем, зачем тебе азиат? Ведь так и скажет, старуха чертова… Надо денег ей переслать, пусть лопнет от радости!.. Эти женщины, как куры: один глаз в одну сторону смотрит, второй — в другую, а общую картину ни черта перед собой не видят…»