Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Голодно у нас. Весной траву ели.
Илья Петрович побледнел.
— Как траву?
— Летось засуха была. Сгорело все. Сей год тоже утренники, все померзло. Вот и бегут люди дак. А их ловют и либо к деревам вяжут, либо в ямы содют и исть не давают.
— А девушка? Маша? Что с ней?
— Не знаю того, — покачал головой вратарь. — Она отдельно живет при старце. И никого к ей не допускают.
— Да что же ты дальше станешь делать? Хочешь, я тебя на дорогу выведу?
— Ты снова меня привяжи, — попросил вратарь.
— Зачем? — изумился директор.
— Вернутся они. Вернутся и простят. А если узнают, что отвязал ты меня, то не пощадят уже. Ты, батюшко, привяжи и уходи скорей.
Назавтра он вернулся к березе — вратаря не было. После этой встречи Илья Петрович окончательно решил, что уходить ему нельзя. Через несколько ночей он нашел укрывище на берегу лесного ручья и жил там тихо, не стреляя и не зажигая костра. Ему хотелось создать иллюзию, что он отчаялся, ушел, и тем притупить бдительность сектантов. Стояли светлые ночи, и, пока они были светлыми, нечего было думать, чтобы пробраться в скит. По счастью, леса здешние за десять лет охоты он изучил не хуже местных жителей, кормился нехитрыми дарами раннего лета и укрывался от мошки, как олень, на продуваемых ветрами грядах. Миновал Иван Купала, начался сенокос, рыба брала все хуже, зато подоспели первые грибы и ягоды. Илья Петрович тосковал без чая и думал, что, слава Богу, отучил себя от табака. Без этого зелья, имей он к нему привычку, в тайге не высидеть. Найти пропитание в лесу пока удавалось, а о том, что будет зимой, он старался не думать. Постепенно мысли, под тяжестью которых он изнемогал в Питере, совсем покинули Илью Петровича, у него обострились зрение, слух и обоняние. Он сделался похожим на лесного зверя — осторожного, пугливого и чуткого, ходил бесшумно, и выследить его в этом лесу было почти невозможно. В душную пасмурную ночь на Петра и Павла Илья Петрович вышел из укрывища и направился к скиту. Он миновал кладбище с неугасимой лампадкой, могилу Евстолии, которую некогда пытался разорить, и через ограду воровски проник в скит. В моленной избе шла служба, Илья Петрович приблизился к окошку. Часовня освещалась несколькими свечками. Стоя у маленького окошка, он долго слушал тягучее стройное пение — не в силах шелохнуться, точно коснулся какой-то тайны, приоткрыл покров и увидел то, что видеть ему не следовало. Служение необыкновенно тронуло его: было в нем что-то высокое, особая искренность и пронзительность, обреченность горстки людей, убежденных в том, что именно им принадлежит истина, они спасутся, а весь остальной мир давно уже стал добычей Антихриста. Илья Петрович не слишком хорошо различал слова, но пение так поразило его, что очарованный им странник, забывший о своих звериных повадках, не заметил, как сзади к нему кто-то приблизился. Директор обернулся слишком поздно — на него накинули удавку, и дальше все погрузилось во тьму.
Он очнулся в яме. Было сыро, капала со стен вода, а над головой у него был дощатый настил. Илья Петрович заворочался — болела голова, и хотелось пить, он крикнул, но крик потонул в вязкой тишине. Сколько так прошло времени, он не знал. Он засыпал, видел во сне скульптора и академика, просыпался в сырой яме и не мог понять, что есть явь, а что сон, его заточение или бессвязные обрывки разговоров и встреч с покойниками, которые почему-то вместе откуда-то издалека жалеючи на него глядели и тихо между собою говорили, но слов их он расслышать не мог. Потом он окончательно проснулся и бодрствовал до самого вечера, когда на веревке ему спустили кувшин с водой и кусок вяленой, уже начавшей попахивать щуки. Назавтра все повторилось — только рыба была еще душистей. И потянулось время. Как оно тянулось и что с ним было, Илья Петрович не осознавал. Здесь же он ел и пил, здесь спал, здесь был его туалет, что сперва вызывало у чистоплотного директора отвращение, затмевавшее по силе и голод, и несвободу, но вскоре и к этому он привык. Из щелей сверху едва пробивался свет, потом мерк. Илья Петрович по этому свету вел счет дням и делал ногтем царапины, которые на ощупь пробовал и считал. Что происходило наверху, он не знал. Он не боялся умереть, однако ему было странно, что про него еще не забыли и каждый день спускали на веревке еду — кусок тухлой рыбы, горох или лук. Первое время он кричал и требовал, чтобы его подняли наверх и позвали старца. Но ответом всякий раз было молчание. Было неясно, зачем они вообще его кормят. Он подумал, что лучше, наверное, вообще ничего не есть и не пить и так прекратить это бессмысленное мучение, но мысль о Маше останавливала от самоубийства. Все время грызло его сомнение: что с нею, не рядом ли в такой же яме сидит, жива ли? Поначалу казалось, вот-вот поднимут и все объяснят, на худой конец выгонят, но время шло, ничто в его положении не менялось. И опять накатились на директора мысли, что прежде забивались заботой о пропитании. Он стал снова размышлять о жизни и о смерти, которая была теперь совсем рядом и не казалась ему ни ужасной, ни страшной. Он свыкся с нею и, когда думал о том, что дальше последует, представлял это таким образом, будто бы жизнь есть нечто вроде контрольной работы. День изо дня люди ее пишут, решают задачи и примеры, которые даются каждому свои, по мере сил одним много, а другим — мало, одним надолго, а другим — совсем на чуть-чуть. И когда для каждого урок кончается, то кто-то очень умный, очень добрый, могучий и справедливый, кто-то похожий на настоящего школьного учителя, каким хотел быть, но не дотянул Илья Петрович, показывает тебе твою работу и твои ошибки, вместе с тобой разбирает и ставит оценку. Эта оценка ничего не значит — это всего лишь учеба, все равно всем, кому только можно простить, прощается, что они совершили. Берутся в расчет любые смягчающие обстоятельства, все детские обиды и душевные скорби, заставляющие людей совершать глупые промахи, ибо зло есть не воля души, но ее ошибка. Только то чувство, которое испытываешь, когда эти ошибки видишь, есть стыд, и этот стыд будет твоей вечной мукой в раю. И еще здесь, в этой вонючей яме, задыхаясь в собственном дерьме, возлюбил Илья Петрович жизнь и возрадовался тому, что уши его что-то слышат, глаза хилый свет различают и пальцы пусть стены темницы, но осязают. Весь Божий мир, даже мусор тот, что мел он по питерским мостовым, вспоминал Илья Петрович с любовью. Смирился дворник с тем, что все для него закончилось, но хотелось напоследок, прежде чем закидают комьями глины и даже креста над нехристем не поставят, глянуть на небо. Однако дни сменялись днями, только еда все скуднее становилась, и понял Илья Петрович, что недолго ему нахлебником осталось быть. Но однажды крышка отодвинулась. Пленник поднял голову и увидел вратаря.
— Воздухом-то подыши, пока никто не видит.
Перехватило дыхание у директора, и не мог он наглядеться на звездное небо и долго-долго плакал, как вдруг загремело что-то и точно болид пронесся по небу. Вратарь втянул голову в плечи.
— Часто летают они.
— А-а, — рассеянно отозвался Илья Петрович. — Байконур ведь закрыли. Вот и запускают теперь в Огибалове.
— Старец бает, признак это.
— Какой признак?