Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Грубер строго сдвинул брови и взглянул на баронессу; она смутилась и, потупившись, стала перебирать кружевную оборку.
– Вы должны быть рабой только Церкви, – значительно произнес он, но сейчас же добавил, как бы смягчая строгость этих слов: – Но, разумеется, человек слаб, и ему извинительны и свойственны ошибки. Ищите себе поддержки в людях, которые могут преподать вам добрый совет!
– Вы не оставите меня, отец? – прошептала Канних. Ей показалось, что она покраснела в эту минуту.
– Я буду поддерживать вас, – успокоил ее Грубер. – Я вам могу сказать только одно: если вы ощутили в себе чувство, о котором говорили, то обыкновенно оно бывает обоюдно – это всегда происходит взаимно… и можно, за редкими исключениями, всегда рассчитывать на ответное чувство.
Грубер видел, как по мере его слов лицо баронессы сияло все больше и больше.
– Так вы думаете, отец, что это возможно? А как же вначале вы так были уверены, что граф Литта не такой человек? – спросила она.
– Я не знал, что вы хотите действовать искренне, но искренность – великая вещь…
– И вы допускаете, что когда-нибудь в нем проснется настоящее чувство?
– Может быть, оно проснулось уже! – произнес Грубер, подливая масла в огонь. – Во всяком случае, я желал бы лучше видеть его у ваших ног, чем у чьих-нибудь других. Я знаю, что вы не сделаете ему вреда…
– Боже мой, я бы хотела ему только счастья, только радости.
– Так будемте же действовать! – повторил Грубер и поднялся со своего места.
Когда он ушел, Канних долго еще ходила по своему будуару, не имея сил успокоиться. Наконец она выпила стакан флердоранжевой воды и пошла спать.
«Но что за человек, какой ум, какое знание жизни!» – удивлялась она отцу Груберу.
Выйдя из дворца, Литта сел снова в свою золотую карету; дверца хлопнула, лакей вскочил на козлы, и карета тронулась.
Зимний день выдался светлый. Солнце, обычно редко показывающееся в декабре над Петербургом, светило теперь, но не грело, а только играло на алмазном снеге и на узорах замерзлых окон кареты. Колеса скрипели на морозе странною, звенящею музыкой. Сквозь матовые от покрывших их узоров стекла пробивался мягкий, ровный свет.
Внутри кареты, несмотря на холод, было очень уютно и опрятно, она мягко покачивалась на своих упругих рессорах. Литта невольно огляделся с удовольствием.
«Что это?» – мелькнуло у него, и он, высвободив из-под шубы руку, взял с бархатной подушки возле себя сложенную в несколько раз бумажку, бросившуюся ему в глаза.
Бумажка была сложена очень аккуратно и, видимо, нарочно подброшена так, чтобы ее заметили.
Граф развернул ее с тою ничего, собственно, не значащею улыбкою, с которою люди обыкновенно встречают всякую таинственность.
Это была записка, писанная левой рукой. Литта знал, что почерк левой руки у всех людей одинаков.
«Сегодня вечером Вас ждут в кондитерской Гидля», – стояло в записке, и затем была подпись: «Ajaks Noгbaks»[16].
Записка была на французском языке. Литта разорвал ее и бросил. Какое было дело ему до того, что какой-то таинственный «Аякс» сообщал кому-то, что его ждут в кондитерской Гидля? Сам Литта почти не бывал в этой, впрочем, модной кондитерской и не принял на свой счет приглашения, решив, что оно случайно попало к нему в карету, может быть, даже по ошибке. И он стал думать про разговор с государыней и про свое назначение послом при ее дворе.
Приехав домой, он приказал вымыть дорогую карету, вытереть ее замшей – словом, сделать так, чтоб она не испортилась. Распорядившись также насчет лошадей и о том, чтобы озябшим слугам дали водки, он вошел к себе. И вот, к своему удивлению, снимая шубу и доставая из ее кармана носовой платок, он нащупал там опять сложенную в несколько раз бумажку. Это оказалась совершенно такая же записка, как найденная им в карете, и с тою же подписью.
«Что за вздор! – подумал Литта, придя к себе в кабинет и бросив записку на бюро. – Однако это ко мне, очевидно, ко мне… Но зачем, к чему!.. Кому нужно?»
И он невольно думал все об этом, пока камердинер и два лакея, помогая ему раздеваться, снимали с него парадный наряд.
– Принесите мне что-нибудь поесть да дайте стакан вина, я прозяб, – приказал Литта, когда переодевание кончилось, и в ожидании завтрака стал ходить по комнате.
Камердинер, торопливо перебирая своими мягкими туфлями и слегка отогнувшись назад, принес ему на серебряном подносе два хрустальных графина с белым и красным вином, стаканы, хлеб, кусок холодной ветчины, телятины, паштет и вазочку икры, которую Литта очень любил.
Граф при виде подноса почувствовал, что он голоден, и, подойдя к столику у бюро, на который камердинер поставил поднос, начал стоя есть. Он налил себе вина в стакан и хотел его выпить, но вдруг, не донеся до рта, снова поставил на поднос и поспешно схватил с бюро лежавшую там записку. Его взор нечаянно упал на эту записку, когда он хотел выпить вино, и случайно он прочел стоявшую на ней подпись: «Ajaks Noгvaks» от правой руки к левой, то есть наоборот. Вышло: «Scavronskaja».
Литта не верил своим глазам. Снова все, что таилось в нем в течение шести долгих лет, против чего он боролся, всплыло наружу при этом внешнем, неизвестно откуда пришедшем напоминании дорогого имени, словно и не было этой шестилетней борьбы. Но что это – мистификация, случайность? Литта не раздумывал, он знал только, что, несмотря ни на что, пойдет теперь в кондитерскую Гидля, пойдет, потому что разузнать, какое соответствие имелось между этой запиской и именем, которое он прочел на ней, – было для него необходимо. И он стал с нетерпением ждать наступления вечера.
Швейцарец Гидль торговал на одной из лучших улиц Петербурга – на Миллионной. Целый день здесь, в его кофейне, толпилась и сидела масса народа.
Литта вышел из дома в шесть часов, сообразив, что достаточно уже поздно, чтобы считать это время «вечером».
Придя в кондитерскую, он осмотрелся, выбрал свободный столик, спросил себе чашку шоколада и невольно начал приглядываться к окружавшей его публике, желая узнать, кому из нее было дело до него и кто же наконец призвал его сюда таким странным образом. Но все, казалось, были заняты сами собою, и никто не обращал на него внимания.
Литте принесли шоколад и подали новую афишу о предстоящем театральном представлении. Шоколад он не стал пить и взялся от нечего делать за афишу. В ней сообщалось, что через две с половиной недели, на Святках, состоится дебют известной французской актрисы Шевалье в трагедии Расина «Федра». Это была очень знаменательная новость, но Литте было не до нее, и он несколько раз перечитывал крупные буквы афиши, не вдумываясь в их смысл, в нетерпеливом ожидании, когда же подойдут к нему…
Наконец сам толстый швейцарец Гидль приблизился к его столику и учтиво проговорил: