Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как это ни парадоксально, Б. Н. Путилов, „отрицая“ историческую школу изучения былин, оказался, в сущности, в полной зависимости от господствующего в ней метода „отыскивания“ исторической основы былин почти исключительно в летописях. Раз, мол, в летописях нельзя найти прототипы эпоса — значит, его сюжеты и персонажи целиком вымышлены.
Однако время, которое породило былины, то есть период IX–X веков, отражено в составленных никак не ранее середины XI века (гипотезы о более раннем летописании очень шаткие) летописях и скудно, и обрывочно. Так, например, согласно полностью достоверным арабским источникам, Русь в 910-х и 940-х годах совершила весьма значительные дальние походы в Закавказье, но русские летописи не говорят об этом ни слова (хотя очень подробно рассказывают о столкновениях Киева в тех же 940-х годах с соседними древлянами). Вдумчивый исследователь начальной эпохи взаимоотношений Руси и Востока, отмечая тот факт, что „Повесть временных лет“, в сущности, „ничего не знает“ об этих взаимоотношениях, сделал следующий вывод: „Возможно, правы те исследователи, скажем, А. А. Шахматов, что усматривали в начальной русской летописи намеренное замалчивание общения Руси с Востоком. В том убеждают арабские хроники. Оказывается, русские отряды… сражались по всему Востоку… Сирия и Малая Азия содрогались от их поступи“[90].
Исходя из этого, отнюдь не будет преувеличением утверждать, что события и лица, которые явились реальной исторической основой былинного эпоса, попросту не нашли отражения в летописях. Представим себе, что во времена, когда действовали упомянутые выше ханский посол Щелкан-Чолхан, боярин Никита Романович и Ермак, летопись не велась бы прямо и непосредственно (то есть в те же годы). В таком случае Б. Н. Путилов не имел бы возможности узнать что-либо о реальных прототипах этих героев исторических песен и, очевидно, счел бы их столь же вымышленными, как и героев былин…
Словом, мнение Б. Н. Путилова о том, что отсутствие летописных сведений об исторических событиях и лицах, воссозданных в былинах, означает вымышленность этих событий и лиц, по меньшей мере нелогично. Поскольку эпос складывался в IX–X веках, всецело вероятно, что в составляемые много позже летописи не вошли сведения о воссозданных в былинах событиях и лицах.
Впрочем, „датировка“ рождения эпоса еще должна быть достаточно весомо аргументирована. Правда, вполне уместно и без доказательств, априорно заявить, что почти у каждого народа, создавшего и сохранившего эпос, он предстает как первая, наиболее ранняя (хотя и неоценимо существенная) стадия истории литературы, или, вернее, как говорили в прошлом и начале нынешнего века, словесности, искусства слова. Курсы истории основных литератур и Запада и Востока совершенно правомерно начинаются, открываются разделом о национальном эпосе. Однако при освещении истории русской литературы, русского искусства слова лишь в редких случаях эпос рассматривается как ее необходимый исходный этап.
По видимому, это во многом обусловлено именно той „неопределенностью“ в представлениях о времени рождения русского эпоса, о которой шла речь выше. В уже цитированной монографии Р. С. Липец „Эпос и Древняя Русь“ совершенно справедливо сказано, что „без учета… конкретной исторической обстановки в былинах становится легко произвольно перебрасывать их то на тысячелетие назад, то в XVII в.“, — хотя тщательное исследование, проведенное, в частности, самой Р. С. Липец, доказывает, что русский героический эпос сформировался как вполне определенный феномен „к концу I тысячелетия н. э.“ (с. 12) — то есть ко времени Владимира Святославича. Однако и сегодня те или иные — многочисленные — авторы „привязывают“ былины и к воинскому соперничеству с половцами во второй половине XI — начале XIII века, и к позднейшему монгольскому нашествию, и к походам времени Ивана Грозного, и даже к Смутному времени и еще более поздним воинским событиям. В результате как бы и возникает основание не воспринимать эпос в качестве „первоначальной“ стадии развития, предшествующей литературе в узком, собственном смысле.
Но в дальнейшем еще будет развернут целый ряд доказательств древнейшего (до XI века) происхождения русского эпоса. Сейчас важно сказать о том, что верное понимание „исходного“ значения эпоса для русской литературы особенно ясно выразилось у некоторых не отечественных, а зарубежных ее историков (в этой книге уже заходила речь о том, что „сторонние наблюдатели“ нередко правильнее оценивают явления русской культуры, нежели сами ее носители).
Виднейший германский Русист Рейнгольд Траутманн (1883–1951) говорил еще в 1920-х годах в своем сочинении „Русский героический эпос“:
„Тот, кто попробует в качестве ли исследователя или любителя литературы проникнуть в духовную жизнь русского народа, будет ослеплен исключительным явлением русской литературы XIX века. В необычайном блеске лежит это море русской литературы перед нашими глазами“. Однако, отмечал Р. Траутманн, „остаются сейчас в темноте причины и сама возможность такого замечательного проявления русскою духа… Явление, которое вводит нас в глубь самой сущности русской народности и русского искусства, — это русская, великорусская героическая поэзия, цвет русского народного творчества“[91].
Далее Р. Траутманн ссылается на изученные им богатейшие собрания образцов героического эпоса — сборники Кирши Данилова, Рыбникова, Гильфердинга, Маркова, Григорьева и Ончукова, замечая, что „всюду заметен острый взгляд русского человека на вещи мира и на их сущность… Русский человек работает простыми приемами, и неизнеженное чувство требует крепких ударов языка… этой потребности мощных Betonen (акцентов. — В. К.) — многое из этого находит дальнейшее продолжение в повествовательной манере близкого к народу Льва Толстого…“ (с. 37).
Наконец, Р. Траутманн говорит о нераздельном соединении беспредельной свободы и в то же время „безжалостной“ необходимости в художественном мире былин, утверждая, что „из одинаковой природы с былиной вытекает бесформенность русских рассказов XIX века, которые тем более хаотичны, чем более русским является их творец“[92]. В этом соединении вроде бы несовместимых начал германский исследователь усматривает своеобразие „русского духа, постоянно вращавшегося между двумя полюсами… Таким образом, то, что дает русской поэзии вечную печать многозначительности, а именно острое напряжение наблюдения над безжалостной действительностью и стремление к освобождению от нее, — заключает Рейнгольд Траутманн, — это в зародыше уже было свойственно русскому былинному творчеству. Пройдя через богатую культурную насыщенность, это отречение от вещей сего мира дало свой последний цвет в великом жизненном подвиге Гоголя, Достоевского и Толстого“ (с. 37, 38, 39).