Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты пыталась уничтожить себя, — сказала Гертруда, — но тебе это не удалось.
Иногда в словах Гертруды было столько горячности, почти заикающегося негодования, желания уязвить, уколоть.
По утрам и вечерам Анна спокойно сидела в доме. Порой машинально опускалась на колени. Суеверие? Да много ли значит, что есть и что не есть суеверие? Сможет ли она когда-нибудь говорить об этом с кем-то? Ранние птицы напоминали ей о поющих монахинях.
— Сегодня воскресенье.
Возобновившийся далекий звон церковных колоколов, донесшийся из-за прозрачных, усыпанных овцами холмов, еще раньше возвестил им эту новость. Церковь находилась в деревне, возле паба, — невысокое серое прочное строение с толстыми нормандскими колоннами и узким входом. Анна заходила в нее, с Гертрудой и одна. Она показалась ей пустой и красивой. Кто бы ни обитал в ней, он давным-давно покинул ее.
— Да. Паб не откроется до семи. На прошлой неделе мы забыли туда сходить.
— Я подумала о еще одной причине, почему ты должна остаться со мной навсегда, — сказала Гертруда.
— И что это за причина?
— Мне нужен кто-то, кто умеет водить машину.
— Я и забыла, — сказала Анна.
— Когда-то ты гоняла как черт.
В прежние времена Анна в самом деле обожала водить. Но теперь растеряла все умение. Манфред хотел, чтобы она села за руль его огромной машины на пустой дороге на север, но Анна отказалась.
— Ты отказалась сменить Манфреда за рулем, — сказала Гертруда. — Испугалась.
— Испугалась. Манфред ездит слишком быстро.
— Ты строга, я это заметила. Может, это единственное, что ты по-настоящему вынесла из монастыря. Ты судишь людей. Вчера вечером сказала, что я чересчур много пью.
— Так и есть.
— Ну, точно судья, я воспринимаю тебя как судью, святого судью наших жизней. Я не смеюсь, дорогая, мне, нам это нравится, мы в этом нуждаемся. Ты осуществляешь справедливый суд над нами.
Неужели я строга, недоумевала Анна. Она, конечно, обнаружила, что принимать tempo[84]жизни в миру, где она теперь жила, оказалось труднее, чем она ожидала. Люди раздражали ее, в том числе и Гертруда. Ей не нравилось, когда ее называли «святой» или «монахиней». Но разве она не чувствовала себя иной, чем они, выше их? Чувствовала. Ужасно сознавать это.
— Кто это «мы»? — спросила она Гертруду.
— Ох… да не знаю… Дорогая моя, останься со мной. Я люблю тебя, почему мы не можем быть вместе? Пропади он пропадом, этот мир! Гай хотел, чтобы я была счастлива.
— Он был прав, тебе это нужно.
«Но не мне, — подумала Анна. — То, что вело меня прочь из монастыря и должно вести дальше, не имеет никакого отношения к счастью».
— Разумеется, обе мы будем работать. Ты сможешь преподавать. Или почему бы тебе не написать книгу о том, как ты утратила веру? Она поможет многим людям.
— О господи!
Господь мой и Бог мой, когда же начнется настоящее страдание? Утешать Гертруду было лишь ничем не грозящим преддверием к нему. Тем не менее ее любовь к Гертруде была первым реальным испытанием, с которым она встретилась за воротами монастыря.
Прими она сан, осталась бы она тогда там, вдохновленная некой идеей служения? Подняло бы священство ее выше того уровня, на котором она временами чувствовала, что не имеет значения, каковы ее мысли или поступки, потому что она женщина? Она не несла драгоценную чашу, из которой многие питались. Анну смущало такое предположение, часто казавшееся ей несомненно дьявольским. Лучше не думать об этом. Да, с Гертрудой ей спокойно. Однако именно здесь она должна ждать, когда придет ночь. А она придет.
Во время утренней прогулки Анна и Гертруда доходили до конца пляжа, до того места, где из волн прибоя вставал утес. Волны неистово били в его каменный бок, а резкий ветер швырял тучи брызг. Могучее море было неспокойно. Женщины повернули назад, шагая по серым камням в самой близи от пены, с шипеньем подкатывавшейся к ногам. Мокрые камни были почти черными. Сухие — матово-серыми, так что самое яркое солнце не способно было отразиться в них даже намеком иного цвета. Анна подобрала небольшой камешек. Они все были так похожи и в то же время так непохожи один на другой, словно фишки в игре какого-то бога. Схожие по форме, они никогда в точности не повторяли друг друга. Каждый, если внимательно присмотреться, обладал какой-нибудь крохотной индивидуальной особенностью: вмятиной или зазубренным краем, короткой и почти неразличимой полоской. «Какое значение имеют мои мысли, — подумала Анна, — какое значение имеют эти мелкие частности, какое значение имеет то, спас Иисус Христос мир или нет? Никакого, наш ум не в силах постичь подобные вещи, все это слишком темно, слишком неопределенно, матрица меняется, и мы меняемся вместе с ней. Какое значение имеет что-либо, кроме помощи человеку, другому, который рядом с тобой, кроме ясного дела? Мы столь мало можем понять в этой великой игре. Посмотри на эти камни. Господь мой и Бог мой!» Она повторила вслух:
— Господи!
— Что ты сказала?
— Только посмотри на эти камни, — ответила Анна.
Она отбросила свой камешек, потом с каким-то первобытным инстинктом собственника нагнулась, чтобы снова подобрать, но не смогла найти среди других, неотличимых.
— Да, — сказала Гертруда. — Камни как камни. Что в них такого?
— Камни как камни.
— Жарко, — сказала Гертруда. — Если ветер на минуту стихает, становится просто жарко при таком солнце. Подержи, я сниму пальто.
Анна взяла у нее маленький букетик подснежников и фиалок с короткими стебельками, которые Гертруда нарвала на зеленой кромке берега и под боярышником, когда они спускались на каменистый пляж.
Гертруда сняла пальто. Обе они оделись в расчете на холодную погоду, но апрельское солнце было неожиданно теплым, даже горячим. Высокая ростом Анна для прогулок теперь надевала сине-белое шерстяное клетчатое платье, купленное в деревенской лавке еще в той, казавшейся далекой, предыдущей жизни. (Вечерами она переодевалась в новое темно-синее твидовое.) На шее у нее был длинный розовато-лиловый индийский шарф, подаренный Гертрудой. Она не позволила Гертруде приодеть ее. Ходила в черных шерстяных чулках до колен и прочных монастырских башмаках. Волосы у нее отрастали, но она решила стричь их покороче. Гертруде так тоже нравилось. Она помнила пышную золотистую гриву Анны в годы их студенчества, но этот серебристо-белокурый ежик очень ей шел. От прогулок, от пребывания на весеннем солнце тонкое лицо Анны покрылось загаром, но очень легким, слабым. Ее довольно узкие голубовато-зеленые глаза смотрели на мир, как выразилась Гертруда, мглистым, затуманенным взглядом, в котором еще стояло ошеломление от увиденного. На Гертруде под пальто было коричневое почти летнее легкое трикотажное платье в желтовато-коричневый цветочек. Ее лицо мало изменилось, разве, может, слегка постарело и было постоянно напряженным. Такой след оставили на нем долгие слезы, словно его касался, как этих камней, с легким нажимом некий палец. Ясные карие глаза ушли глубже в глазницы, кончики губ еще больше опустились, удлиненные двумя тонкими морщинками. Однако волосы, которые она только недавно опять стала мыть регулярно, не потеряли прежней красоты, скорбь на них не сказалась, темно-каштановые, длинные, сейчас спутанные ветром, они падали на воротник платья. Она похудела, стала стройней и, хотя была ниже Анны ростом, в ходьбе не отставала от нее.