Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще почему-то вспоминалось одно интереснейшее место – помойка. Часами я с интересом рассматривал ее сверху из окна общежития, изучая те предметы, которые появлялись ежедневно. Самым значительным и привлекательным предметом этого объекта моего наблюдения в течение многих дней был выброшенный кем-то, заметно облезлый резиновый матросик – игрушка старого образца, может быть довоенного. Наверно, он мог бы издавать какой-нибудь звук, если бы у меня была возможность проверить, помять его резиновое туловище. А может быть его выбросили как раз по той причине, что какой-то озорник выковырял из спины матросика издающую свист металлическую кнопочку. Я на матросика все смотрел и смотрел сверху, и мне ужасно было его жалко, хотелось спасти. Эта игрушка не давала покоя еще долгое время. Да и не так уж много иного осталось в памяти от того серого туманного времени, которого моя жизнь коснулась краешком лишь в самом раннем детстве – эти странные и непонятные, чем-то манящие черно-белые пятидесятые годы. Будто бы на рубеже десятилетий появляются иные краски, воздух становится прозрачней и чище, а жизнь добрей и веселей. Но это действительно отчасти было так – наступил разгар хрущевской оттепели и, кажется, я это каким-то образом ощущал. Многое быстро изменилось и взрослые стали будто бы счастливее.
А однажды я увидел ту антикварную игрушку во сне. Только сон этот неожиданно сменился неким другим состоянием – ни явь, ни сон, а нечто промежуточное. Будто бы из зала кинотеатра перенесло меня по ту сторону экрана в черно-белое кино. Я очутился в зимнем городе этих полустертых в памяти пятидесятых. Время было холодное, сумрачное, ощущался мороз, и я чувствовал в легких холодный воздух. По улицам неслись именно те – смешные старомодные авто – Победы, Москвичи, Зилы, грузовики тех времен и глупого вида троллейбусы. А навстречу мне шел матросик в черной матросской шинели, в черной зимней шапке, в широких, как носили раньше, черных брюках и черных ботиночках. Я узнал его, хотя он был живой, а не резиновый. Меня он, впрочем, не видел и улыбаясь, будто насквозь прошел или вошел в меня. И в этот момент что-то сильно встрепенулось во мне, все исчезло, пропал свет и покрытый инеем город, а я тотчас снова оказался в своей темной комнате с сильным в груди сердцебиением. Ощущения были странными, сильными, необъяснимыми, хотя в сущности ничего не произошло. Чушь какая-то с пирогами, с чего тут сердцу биться? В последствии были и другие подобные приключения, странные полеты во сне, туннели, развилки и неизменное возвращение с ускорением, с шумом в ушах и ветром обратно в себя, в свою постель. Сопровождалось все это страхом и удивлением при пробуждении. Потом снова засыпал. А утром все будто размазывалось, забывалось или воспринималось как странный, но все-таки сон, не более. Об этом я не случайно вспомнил. После контузии чего-то подобного, но еще более сильного, может быть страшного, видимо и старался избегать дядя Федя, боясь напиваться в стельку. Я же был вроде не раненым, здоровым ребенком, хотя… Кажется что-то и со мной приключилось в детстве, может быть даже случайная эпилепсия после удара головой при падении. Что-то смутное вспоминалось. Плачущая мать, люди, позже врач, уколы. Когда я случайно рассказал дяде Феде, что летаю во сне, он как-то странно посмотрел на меня, хотел о чем-то спросить, но вдруг осекся и стал шарить по карманам папиросы и спички, закурил, замолчал, да так и ушел от этой темы. Больше этих вещей мы не касались в своих беседах. Отвлекали что ли более важные события той эпохи – полеты советских космонавтов наяву, а не наши собственные во сне.
Перед отъездом родители мои устроили прощальную посиделку, на которую была приглашена и Светка, дочь Федора Тимофеевича, которая к тому времени еще не уехала из деревни. Поздно вечером, когда уже все расходились, Светлана на мгновение задумалась, прощаясь со мной лично, ударила себя в крутое бедро и сказала, повернувшись к моим родителям:
– Как же я забыла, ведь перед смертью папа передал тетради вашему Павлику. Он ведь был совсем странный тогда, все писал в больнице какие-то трактаты. Просил, чтобы Павлик хранил их у себя. Завтра я занесу… Или может ему не нужно, так пусть выбросит или вернет. Я то сама в них ничего не разобрала.
Тетради, которые я получил на следующий день, были исписаны химическим карандашом мелким и неразборчивым почерком. Хотя что-то было понятно, вникнуть в смысл оказалось сложным делом, и я отложил чтение. Через несколько дней мы должны были переезжать. Только на новом месте, и спустя несколько недель, я наконец с жадностью накинулся на записки. У меня еще не завелись друзья в городе. А мне хотелось с кем-нибудь поделиться или хотя бы намекнуть, что я являюсь хранителем некой тайны. Но и временное одиночество было кстати. Стараясь найти спокойные уголки, где меня никто не мог потревожить, я снова попытался вникнуть в суть того, что было исписано дрожащей рукой Федора Тимофеевича. Примерно так же, как непонятна современному человеку библия на старославянском языке, было сложно разобраться в замусоленной сути описанных дядей Федей событий. Может я и не стал бы этим заниматься, но вдруг из тетради выпал отдельный листок, в заглавии которого я сразу же увидал свое имя. И письмо, и записи я впоследствии перевел на более менее нормальный и понятный язык.
Здравствуй, Паша!
Знаю, ты единственный, кто мне поверит. Тебе одному я могу доверить описание своего путешествия в будущее, в 21 век. Не удивляйся. Я знаю, ты ведь и сам летаешь по ночам, хоть и не пьешь даже пива. Ты может быть осуждаешь мое увлечение спиртным, и ты, конечно, прав в этом. Но позволь мне честно рассказать о том, что произошло, и что я испытал в последнее время. Боюсь за свое здоровье, за последствия пережитого мною. Никто после этого нормально жить уже