Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нашу общую пару очков в круглой стальной оправе мы получили через месяц. Яков, словно мы уже заранее так уговорились, немедленно водрузил их на свой нос и помчался на улицу с видом победителя. Дети тут же прозвали его «Очкариком» и «Четырехглазым», но он не обращал на них никакого внимания, как не обращал внимания и на меня, с превеликим удовольствием оставшегося дома. Камень упал у меня с души, когда я понял, что родители не намерены вмешиваться в дележку очков между нами.
Следующие недели мой брат был занят в основном тем, что заново изучал мир. Возле каждого предмета он останавливался, снимал очки, потом вновь надевал их и таким образом сравнивал знакомый размытый образ с новым, резким и чужим. Я присоединялся к нему, когда он изучал дорогу в школу и обратно. Он прыгал и суетился вокруг меня, возбужденно описывая все новые детали нашего маршрута, которые, по мне, были совершенно излишними, потому что докучали моим глазам своими притязаниями, требовали постоянного внимании, конкурировали с воображением и мешали думать. Я полагаю, что та постоянная неприязнь, которую я испытываю к людям с острым зрением, к этим туристам, которые обозревают мой смутный мир с высокомерием аристократов, родилась именно тогда. Я по сей день считаю, что нечеткое зрение — самое подходящее зрение для человека культуры, которому уже ни к чему глаза ястреба, уши летучей мыши и ноздри пса. Очки, которые я и сейчас ношу редко, а теряю часто, представляются мне своего рода излишеством, впору лишь охотникам, соглядатаям и богачам.
Мы были похожи на двух щенков Ликурга из Спарты. Яков играл со своими друзьями во дворах и полях, дрался, прятался, топал и прыгал среди новых резких изображений, окружавших его, а я позволял ему жить в этом мире и не мешал его счастью. Даже после летних каникул, когда мы вернулись на школьную скамью, мы не ссорились. Мы сидели в классе рядом и передавали нашу единственную пару очков с переносицы на переносицу, к большому неудовольствию учителей и под смех одноклассников. А на переменах очки принадлежали Якову, потому что он играл на школьном дворе, а я читал книги.
Распри между нами вспыхивали только в те дни, когда в поселок приезжал разъездной киномеханик в своем грузовичке. Один раз, чтобы заполучить очки, мне даже пришлось употребить свою превосходящую физическую силу. Яков обиделся, заплакал и потребовал, чтобы я взамен рассказал ему все, что я увижу. С тех пор он перестал требовать очки во время сеансов, потому что, по его словам, происходящее на экране, как оно ни расплывчато, куда интересней в сопровождении рассказа, а маленькие дети, которым нетерпеливые родители отказывались объяснять картину, стали собираться вокруг нас, чтобы слушать мои описания. Однажды, когда показывали фильм про индейцев с участием Бестера Китона, я не устоял перед соблазном и сказал Якову, что индеец на экране обнажил свой живот и прижал его к земле. «Индейцы делают так, чтобы услышать издалека топот скачущих лошадей или звук приближающегося поезда», — объяснил я ему, а год назад я получил от него письмо, которое начиналось словами: «Ты, жалкий обманщик» — и в котором он рассказывал, что Роми взяла его в Тель-Авив посмотреть «Голубого ангела» и там он увидел, что это Марлен Дитрих обнажает ноги за кулисами, а не профессор, как я ему тогда сказал.
Целых два года мы с братом делили одну пару очков. И, пока нам купили вторую пару, эта, общая, уже сделала свое дело. Больше мы не ходили, держась за руки, — каждый из нас пошел своим путем и стал жить в своем отдельном мире.
Поселковая библиотека. Божественный храм моей юности, отрада моего сердца, радость моего детства. Я чуть не добавил: свет моих дней и жар моих ночей — но есть предел даже моим усилиям тебя очаровать. Большая, необычная и очень богатая библиотека. Она и сегодня стоит возле Общинного дома, но сам этот дом давно уже превратился в большой клуб, шумящий молодыми голосами, а рядом с ним вырос маленький, но шикарный торговый центр, построенный на развалинах амбара и своими сверкающими вывесками и стеклами символизирующий смену времен.
Несколько минутя стою там, наслаждаясь скупыми порциями сентиментального волнения и проверяя свою память. Тут проезжала на своем велосипеде Лея, смеющаяся Персефона нашей юности, — коса, подпрыгивающая на спине, и улыбка, летящая впереди ее лица. Тут наш осел обычно терся спиной о столб. Тут стоял Ицхак Бринкер, который был так потрясен преданностью нашего гуся нашей матери, что прямо посреди улицы, да еще по-немецки, стал декламировать ей стихотворение Рильке о Леде и Зевсе, заключив его своим взволнованным объяснением: «И только с ней, фрау Леви, он ощутил, что у него есть перья. Верно? Только с ней».
Большинство других жителей поселка выпали из моей памяти. Чтение книг и выпечка хлеба — не те занятия, которые создают верный круг друзей. Тропа, освоенная моими ногами, была короткой и ясной: дом — пекарня — библиотека. То тут, то там, сквозь мучные стены и книжные полки, просачивались слухи. Мы слышали пересуды и сплетни людей, приходивших за хлебом, но не принимали участия ни в их пахоте и жатве, ни в их ссорах и любовях. Мы знали, что у Биньямини выросла самая большая кормовая свекла, а Слуцкий гнался за своим соседом, угрожая убить его навозными вилами, но не вмешивались ни во что. Мы были пекари. Замкнувшиеся в узких пределах печи и ночи. Защищенные стеной огня и кирпичей, в другом времени, в плотной тьме.
— Пара социопатов, вот вы кто, — издевается Роми надо мной и над своим отцом. — И ты начинаешь в точности походить на него, — добавляет она. — Он останавливается в каждом месте, где что-то напоминает ему о Биньямине. Вы что, не можете вспоминать на ходу? — Она приблизилась ко мне и внезапным точным движением сняла очки с моего носа.
— Тебе лучше без, — сказала она. — Тогда нам видны твои красивые глаза.
— Верни их, — сказал я. — Я не люблю эти игры.
— Сейчас, Дяд. В таком виде ты совсем Ненагляд.
— Не заставляй меня прибегать к насилию, как сказал гурман устрице, которая отказывалась открываться. — Я улыбался, но во мне нарастало глухое и темное раздражение.
— Сейчас… Ну же… Ты делаешь мне больно. На, возьми! Что с тобой?
Здесь, в библиотеке, нет нужды в очках. Достаточно было приблизить нос к полкам и протащить его, как борону, вдоль строя переплетов. Маленькие и четкие, слова сами вплывали в мое поле зрения, и приятный запах бумаги смешивался с приятностью ее содержания. Так я читаю и сегодня, когда у меня уже есть свои собственные очки.
«Я рос в светлом мире книг, здоровый и счастливый ребенок». Толстые веревки плюща покрывают стены библиотеки. Деревянная дверь под бровями зеленых пи гьев кажется закрытым глазом спящего животного. «По понедельникам и средам, — извещает записка, приклеенная липкой лентой к старой медной табличке, — с четырех до шести часов после полудня». Раньше были открыто каждый день с трех до семи, а в пятницу с десяти до часа. Почти все книги, что были в ней, появились в поселке вместе с Ихиелем Абрамсоном, и многие из них были проданы, или украдены, или просто исчезли после того, как Ихиель был убит.
Ихиель Абрамсон, «Основатель и Первый Библиотекарь», был высокий человек в очках, с худым лицом и белыми, но очень мускулистыми руками, дружелюбный и учтивый. Он иммигрировал в страну из Нью-Йорка и так отличался от всех других жителей поселка, что в детстве я думал, будто он вообще единственный в своем роде. Однако, переселившись в Америку, я увидел очень многих людей, похожих на Ихиеля, и даже подумал было на минуту, что попал в страну библиотекарей, пока не припомнил высказывание Эмерсона о том, что воздух и земля, принципы жизни и артикуляция речи определяют черты лица человека не меньше, чем его родители.