Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Джулия, увидев на седловине немцев, привстала на колени и вскинула маленькие свои кулачки:
– Фашисти! Бриганти! Своляч! Нэйман зи унс! Ну?[46]
На седловине примолкли, затихли, и ветер вскоре донес оттуда приглушенный расстоянием голос:
– Эй, рус унд гурен! Ми вас будет убиваль!..
И вслед второй:
– Ком плен! Бросай холодна гора. Шпацирен горяча крематориум!..
Лицо Джулии снова загорелось яростной злостью.
– Нейм! Нейм! – махала она кулачками. – Ком нейм унс! Нун, габен зи ангст?![47]
Немцы выслушали долетевшие до них сквозь ветер слова и один за другим начали выкрикивать непристойности. Джулия, злясь от невозможности ответить им в таком поединке, только кусала губы. Тогда Иван взял ее за плечи и прижал к себе. Девушка послушно припала к его груди и в безысходном отчаянии, как дитя, заплакала.
– Ну не надо! Не надо. Ничего, – неловко успокаивал он, едва подавляя в себе приступ злобного отчаяния.
Джулия вскоре затихла, и он долго держал ее в своих объятиях, горько думая, как здорово все началось и как нелепо кончается. Наверно, он абсолютный неудачник, самый несчастный из всех людей – не смог воспользоваться такой благоприятной возможностью спастись. Голодай, Янушка и другие сделали бы это куда лучше – добрались бы уже до Триеста и били бы фашистов. А он вот завяз тут, в этих проклятых горах, да еще, как волка, дал загнать себя в ловушку. Видно, надо было, как и взялся, рвать ту бомбу – пусть бы бежали другие. А так вот... И еще погубил Джулию, которая поверила в тебя, побежала за тобой, полюбила... Оправдал ты ее надежды, нечего сказать!
Он прижимал к груди ее заплаканное лицо, неясно, сквозь собственную боль ощущая трепет ее рук на своих плечах. Это вместе с отчаянием по-прежнему вызывало в нем невысказанную нежность к ней.
Потом Джулия села рядом, поправила рукой растрепанные ветром волосы:
– Малё, малё волёс. Нон большой волёс. Никогда!
От горя он только стиснул зубы. Рассудок его никак не мог примириться с неотвратимостью гибели. Но что сделать? Что?
– Иванио, – вдруг оживившись, воскликнула она. – Давай манджаре хляб. Есть хляб!
Она достала из кармана остатки хлеба и с неожиданно вспыхнувшей радостью в заплаканных глазах разломила его пополам:
– На, Иванио.
Он взял большой кусок, но на этот раз не стал делиться, уравнивать порции – теперь это не имело смысла. С наслаждением они проглотили хлеб – последний остаток своего запаса, который берегли до Медвежьего хребта. И тут Иван с новой остротой почувствовал неизбежность конца. Странно, но с этим куском вдруг исчезла последняя надежда выжить – съев его, они тем самым как бы подытожили все свои жизненные заботы, и теперь осталось только одно – прожить недолгие минуты и умереть. Ивана снова охватила тоска при мысли о напрасной трате стольких усилий и в такое время! Ребята на востоке уже освободили родную землю, вышли за границы Союза, идут сюда, и он уже не встретит их, хотя так рвался навстречу...
Джулия бросала полные отчаяния взгляды на мрачные ущелья, то и дело посматривала на тех, вверху, что не уходили, сидели, караулили их тут.
– Иванио! Где ест Бог? Где ест Мадонна? Где ест справьядливость? Почему нон кара фашизм? – спрашивала она, в горе ломая тонкие смуглые руки.
– Есть справедливость! – точно очнувшись, крикнул он. – Будет им кара! Будет!
– Где ест кара? Где? Энглиш? Американ? Совет Унион?
– Конечно! Советский Союз. Он свернет хребты этим сволочам.
– Совет Унион?
– Ну конечно.
Джулия с внезапной надеждой в глазах устремилась к нему.
– Он карашо? Люче, люче все?
Иван не понял, спросил:
– Что?
– Россия карашо? Справьядливо? Блягородно! Иванио вчера говори правду, да?
И вдруг будто в новом свете и совершенно другими, чем прежде, глазами увидел он и ее, и себя, и далекую свою Родину – то, чем она была для него всю жизнь и чем могла быть.
– Да, – твердо сказал он. – Россия – чудесная, хорошая, справедливая страна. Лучше ее нет! А что еще будет! После войны! Когда раздавим Гитлера. Вот увидишь... Эх, если бы хоть один день!.. Один только день!..
В неудержимом порыве Иван сорвал с камня жесткую поросль мха. Захлестнутый бурной волной нестерпимо жгучей любви к далекой своей Отчизне, он больше ничего не мог сказать, чувствуя, что готов заплакать, чего никогда с ним не случалось. Джулия, видно, поняла это и ласково прикоснулась к его колену.
– Я знат, – почти сквозь слезы, но со светлой улыбкой произнесла она. – Я знат. Я верит тебе. Я думаль, немножко Иван говорит неправда. Я ошибалься...
Она как-то сразу приободрилась. Было холодно, из ущелья дул пронизывающий ветер, и она запахнула полы тужурки. Только красные, окровавленные ступни ее стыли на камне – прикрыть их было нечем. Вдруг она, будто вспомнив о чем-то, привстав на колени, просто, без всякого перехода, запела:
Расцетали явини и гуши,
Попили туани над экой...
Иван удивился: уж очень неуместной показалась ему песня на краю этой могилы. Но увидев, как застыли на седловине немцы, тоже стал подпевать.
Видно, песня удивила немцев, они что-то закричали. Иван не слышал этих выкриков, он проникся простенькой этой мелодией, которая внезапно вырвала их из состояния обреченности и унесла в иной, человечный и несказанно светлый мир.
Однако немцы недолго удивлялись их дерзости – вскоре кто-то из них сорвал автомат и выпустил очередь. На этот раз тут и там пули высекли на камнях стремительные дымки, которые сразу подхватил ветер. Иван дернул Джулию за полы тужурки, девушка неохотно пригнулась и спрятала голову за камень. «Стреляйте, сволочи, стреляйте! Пусть слышат! – подумал он, имея в виду лагерь, в котором всегда прислушивались к каждому выстрелу с гор. – Пусть знают: еще живы!»
Несколько минут они лежали за каменным барьером, пережидая, пока над ущельем громом отгрохочут очереди. Пули все же редко попадали сюда: немцы больше пугали, стараясь держать их в страхе и покорности. Потом автоматы умолкли. Далеко раскатилось эхо, и не успело оно заглохнуть, как откуда-то со стороны луга прорвались сквозь ветер новые, знакомые звуки. Вскинув голову, Джулия хотела что-то сказать, но Иван жестом остановил ее – они стали вслушиваться, напряженно глядя друг на друга. Несмотря на то, что рядом была Джулия, Иван зло выругался – за седловиной заливались лаем собаки.
Долго подавляемый гнев вдруг прорвался в Иване, он поднялся на широко расставленные ноги – разъяренный и страшный.