Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У древних римлян толстая шея считалась признаком нахальства, — сказал я, когда старик занял свое любимое местечко у правого окна рулевой рубки. — Как бы мне накачать себе шею?
Во тьме полыхнула далекая синяя зарница. Чего-чего, а электричества в воздухе тропиков достаточно.
Чувствуешь себя сидящим в лейденской банке. И духота, как в брюхе кита.
— К несчастью, — сказал старик.
— Что?
— Молния упала с левого борта. Это к несчастью. Так считали древние римляне.
— Ерунда.
— Ты не суеверен?
— Есть немного. Чаю?
— Налей.
— Суеверие полезно тем, — сказал я, — что учит приглядываться к символам. Статья о твоем дружке Мелвилле в американском «Бюллетене ученых-атомников» называется «Моби Дик и атом». За символом Белого кита нынешние ученые видят атомную бомбу и сатанинскую злобу атомной энергии. Разве додумаешься до такого, если не владеешь символическим мышлением?
— Герман искал сюжет в Библии, — сказал старик. — А творцы вашей научно-технической революции рыскают в его книгах! Они уже не способны искать мифы и символы в первоисточнике.
Чтобы вам был понятен этот разговор, напомню, что Мелвилл сделал своего героя — капитана китобойца «Пекорд» — однофамильцем древнего царя, бросившего вызов Богу. Вызов был оригинальный. Царь Ахав упрекнул Бога в неспособности уничтожить в мире зло. И поклялся сам исполнить за Бога эту грязную работенку.
Капитан «Пекорда» Ахав рехнулся не от той боли, которую причинил ему Моби Дик, откусив ногу.
«Белый кит плыл у него перед глазами, как бредовое воплощение всякого зла, какое снедает порой душу глубоко чувствующего человека, покуда не оставит его с половиной сердца… „И я буду, — ревел капитан, — преследовать его и за мысом Доброй Надежды, и за мысом Горн, и за норвежским Мальстремом, и за пламенем погибели, и ничто не заставит меня отказаться от погони. Вот цель нашего плавания, люди!..“»
Только после встречи с трупом кашалота возле берегов Африки осенила меня мысль, что Ахав сумасшедший. То есть я знал это, но не понимал, не чувствовал смысла в его сумасшествии. А здесь понял, что только сумасшедший может быть счастлив, ибо представляет зло в конкреции, в определенном образе, в одном звере. Убей Моби Дика — и ты будешь счастлив, ибо больше не будет на свете несправедливости, серости, тупости, жадности, трусости.
Нормальный же человек знает, что зло невозможно убить, всадив гарпун в сердце одного чудовища. Зло невозможно оставить за кормой на синих волнах дохлой сальной тушей в облаке жадных птиц. Оно всюду. Его конца не видно и нет, как нет начала и конца у плюса, как нет конца и начала у минуса, как нет их в проводнике, по которому идет поток электронов…
Даже в рубке нашего теплохода было полно безначального зла и мелкой подлости. Как-то был обнаружен сломанный секстан — отлетел верньер. И никто не признал вины.
Ничего нет особенного — в шторм на крене поскользнуться и уронить секстан. С каждым может случиться. Но никто из штурманов не признался. И лживость тяжелым, инертным газом затопила рубку, застоялась в ней…
— Герой Мелвилла гонялся за кашалотом с гарпуном, — сказал я, — а мой инженер, специалист по радиоэлектронике, забрался в брюхо кашалота, чтобы убежать от зла, чтобы не бороться с ним, чтобы не видеть даже взыскующего лика Бога.
— Неужели тебе интересно сочинять о пескарях? — спросил старик. — Ведь все на свете, будь то живое существо, или корабль, или даже специалист по радиоэлектронике, безразлично, попадая в ужасную пропасть, какую являет собой глотка кашалота, тут же погибает, поглощенное навеки, и только морской пескарь сам удаляется туда и спит себе там в полной безопасности. Разве герой романа может быть пескарем?
— Черт знает кем может быть герой современного романа, — сказал я. — Прости, отец, скоро поворот. Пойду взгляну карту. Я быстро.
— Иди, сынок. И сверь компасы после поворота. Вы плюете нынче на магнитную стрелку. Не забывай, сынок, ты живешь на магните. И в этом больше смысла, нежели ты понимаешь. И никогда не забывай о лошадях… Ну, что ты выпучил глаза? Иди в штурманскую, а я погляжу вперед.
Я пошел в штурманскую рубку и окунулся в карту Гвинейского залива. Стрелки часов и быстрые цифры лага сказали: «Пора!» Я вернулся в ходовую и положил руля лево градусов десять. Звезды неспешно потекли в окнах рубки слева направо. Я прибавил освещение в репитере гирокомпаса, а старик курил на крыльце мостика, чтобы не мешать мне работать.
Океан был пустынен.
Я одержал судно и поставил на автомате новый курс.
Потом записал координаты поворота. И приготовил анемометр, чтобы замерить ветер. Если старик такой дотошный, думал я, буду, ради смеха, все делать по правилам. Пускай стрелки магнитных компасов очухаются после поворота и хорошенько улягутся в невидимой люльке силовых линий. А если уж я вылезу на пеленгаторный мостик сверять главный компас, то одновременно замерю ветер, чтобы не писать в журнал гидрометеонаблюдений липу.
Старческая рука отодвинула зеленую занавеску в дверях.
— Не вызывай матроса, — сказал старик. — Я сам стану к репитеру и постучу тебе на пеленгаторный по переговорной трубе, когда мы будем точно на курсе.
— Есть, дядя Посейдон. Не будем вызывать матроса. Но неужели ты думаешь, что он там, внизу, работает? В лучшем случае он варит картошку.
Старик усмехнулся.
— Твой матрос просто дрыхнет в столовой команды, — сказал он.
Я очень осторожно шел к трапу пеленгаторного мостика. Купленные в Лас-Пальмасе сандалеты оказались на пластиковой подошве. Жуткое дело было ходить по мокрой стали, особенно когда она качалась.
Поручни трапа и ступеньки были такие мокрые, что струйки воды скатывались по ним. Кости ломило ревматической болью. И еще насморк, а платок я забыл в каюте.
С пеленгаторного мостика океан распахнулся еще шире. Я стащил чехол с главного магнитного компаса. Чехол наполнился ветром и хотел улететь за борт. Я наступил на него ногой, потом включил освещение компаса, вытащил заглушку переговорной трубы и сказал в мокрый, медный, противный раструб:
— Я готов, дядя Посейдон!
Старик молчал. И я вспомнил, что старик глуховат, и свистнул. И сразу услышал удары по трубе:
— На курсе, сынок!
Я заметил отсчет, зачехлил компас, потом выбрал подходящее местечко и простоял сто секунд, подняв руку с анемометром. Очень длинно тянутся эти сто секунд, когда замеряешь ветер в хороший шторм где-нибудь в полярном море.
Старик встретил на крыле. Он стоял возле бортового репитера и ловил спиной кажущийся ветер.
— Градусов восемьдесят, сынок, — сказал он. — Запиши отсчеты, а истинный ветер посчитаешь потом, когда я уйду. И высморкайся так, как это делают лондонские докеры.