Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пожалуй, я помолчу.
— Если бы вы сказали им хоть несколько слов об ассимиляции…
Я отрицательно покачал головой.
— Но ассимиляция и смешанные браки, — продолжала она серьезным тоном, — в Америке они могут привести ко второму холокосту; в полном смысле слова духовный холокост уже совершается там, и от него веет смертью, как от любой угрозы арабов Государству Израиль. То, чего не смог достичь Гитлер с помощью Аушвица, американские евреи допускают в своих спальнях. Шестьдесят пять процентов студентов высших учебных заведений — я говорю про американских евреев — женятся на девушках других национальностей; шестьдесят пять процентов навсегда потеряны для еврейского народа! Сначала практиковалось жесткое уничтожение евреев, на смену ему пришло мягкое. Вот поэтому-то эти молодые люди и учат иврит в Агоре — чтобы еврейская нация не была предана забвению, чтобы еврейская кровь не исчезала по капле, как мы сейчас наблюдаем в Америке. Они приехали сюда, чтобы избежать того общества в вашей стране, где евреи совершают духовное самоубийство.
— Понятно. — Это было все, что я ей сказал в ответ.
— Вы не хотите поговорить с ними об этом? Ну хотя бы несколько минут, пока у нас еще есть время до ленча?
— Думаю, у меня нет достаточных полномочий беседовать с ними на эту тему. Так получилось, что я сам женат не на еврейке.
— Тем лучше, — отозвалась она с теплой улыбкой. — Они обсудят этот вопрос с вами лично.
— Нет, нет. Спасибо. Я приехал поговорить с Генри. Я не разговаривал с ним уже много месяцев.
Когда я развернулся и пошел прочь, Ронит нежно взяла меня за руку — как друг, который не хочет вас отпускать. Похоже, я ей понравился, несмотря на мою подмоченную репутацию, а может, брат выступил в мою защиту.
— Но вы обязательно останетесь на Шаббат, — твердо проговорила Ронит. — Сегодня мой муж должен провести весь день в Вифлееме, но он непременно вернется к вечеру, чтобы встретиться с вами. Мы приглашаем вас с Ханоком на ужин.
— Поживем — увидим. До вечера еще далеко.
— Нет-нет, обязательно приходите. Должно быть, Генри говорил вам: они с моим мужем большие друзья. Они очень схожи характерами: оба сильные и преданные своему делу мужчины.
Ее мужем был Мордехай Липман.
С первой минуты как мы начали спускаться по тропинке, что вилась по склону холма по направлению к двум немощеным улицам, где разместились жилые кварталы Агора, Генри начал объяснять мне, что не собирается сидеть со мной в тени какого-нибудь дерева и дискутировать на тему, правильно ли он поступил, использовав свой шанс вернуться на историческую родину, в Сион.
Теперь от его дружелюбия, выказанного мне перед классом, не осталось и следа. Вместо этого, как только мы остались одни, Генри тут же принялся ворчать. Он сообщил мне, что у него нет никакого желания выслушивать выговоры от меня и что он не потерпит никаких попыток исследовать или оспаривать мотивы, побудившие его сделать этот шаг. Он может поговорить со мной об Агоре, если я хочу знать, чем для него является это место; он может поговорить о поселенческом движении, о его корнях и идеологии, и о том, чего желают добиться новые поселенцы; он может поговорить со мной о переменах в стране, произошедших с тех пор, как у власти стоит коалиция Бегина; но он не потерпит, чтобы кто-то копался в его душе на манер американских психоаналитиков, чем на многих страницах занимаются герои моих романов, что является формой эксгибиционистского потворства самому себе и детской драматизацией собственного «я», которое, слава богу, принадлежит нарциссическому прошлому. Его прежняя жизнь, связанная исключительно с личными проблемами, а не с историей еврейства, кажется ему бездарной, отвратительной и невыразимо ничтожной.
Вывалив на меня весь этот воз, он взвинтился до необычайности, хотя я не сказал ему ничего такого, что могло бы привести его в такое возбуждение: во время его монолога мне практически не удалось вставить ни слова. Речь, которую он обрушил на меня, была явно подготовлена заранее: такие вещи люди обдумывают, лежа в постели без сна. Улыбки, обращенные ко мне в ульпане, были игрой на публику. Передо мной снова был подозрительный, не доверяющий никому человек, с которым я накануне говорил по телефону.
— Вот и хорошо, — промолвил я. — Никаких разговоров в духе психоаналитиков.
Все еще обиженным тоном он продолжал:
— И пожалуйста, не надо относиться ко мне снисходительно.
— Ты хочешь сказать: «не бей лежачего»? Вообще-то, снисходительность не самое сильное мое место, во всяком случае на сегодняшний день. Я даже не смог отнестись снисходительно к этому мудаку из твоего класса. Этот мелкий хер вывалял меня в грязи у всех на виду.
— Откровенность и прямота — наш стиль. Хочешь — принимай это, хочешь — нет. И прошу, никакого пиздежа насчет моего имени.
— Угомонись. Каждый будет называть тебя так, как ты хочешь, если ты меня имеешь в виду.
— Ты все еще не понял. Черт с ним, со мной. Про «я» здесь нужно забыть. «Я» больше не существует. Здесь нет времени заниматься собственным «я», здесь никому не нужно твое «я» — значение имеет только Иудея, а не каждое отдельное «я».
У него был план заехать в арабский Хеврон на ленч — до того места было минут двадцать, если срезать путь по холмам. Он сказал, что мы можем взять машину Липмана. Мордехай с четырьмя другими поселенцами отправились сегодня рано утром в Вифлеем. За последние несколько недель там не раз вспыхивали беспорядки — столкновения между несколькими местными арабами и евреями, жителями небольшого нового поселения, заложенного на склоне холма за городом. Два дня назад арабы забросали камнями ветровое стекло школьного автобуса, в котором находились дети евреев, жителей этого нового поселения, и тогда все жители близлежащих поселений из Иудеи и Самарии, которых собрал и возглавил Мордехай Липман, отправились разбрасывать листовки на рынке в Вифлееме. Если бы не мой приезд, Генри прервал бы свои занятия и присоединился к ним.
— А что написано в листовках? — спросил я.
— Там говорится: «Почему ваш народ не хочет жить с нами в мире, если мы не желаем вам зла? Только единицы из тысяч ваших собратьев являются крайними экстремистами. Остальные — это миролюбивые люди, которые верят, так же как и мы, что евреи и арабы могут жить в добром согласии». Такова общая идея.
— Общая идея звучит необыкновенно привлекательно. А как это должны понимать арабы?
— Они должны понимать то, что там написано черным по белому: мы не желаем им зла.
Не «я» — «мы». Вот как далеко зашел Генри.
— Мы проедем через арабскую деревню — это совсем рядом. Ты увидишь, что те, кто хочет жить спокойно, живут в мире с евреями. Арабы и евреи существуют здесь бок о бок, буквально в двух сотнях ярдов друг от друга. Они приходят сюда покупать у нас яйца. Мы буквально за гроши продаем им кур, ставших слишком старыми, чтобы нестись. Это место может быть домом для всех. Но если будут продолжаться акты насилия против еврейских детей, мы предпримем шаги, чтобы остановить их. Завтра сюда могут вступить армейские подразделения и убрать всех, кого они сочтут зачинщиками беспорядков, и тогда через пять минут арабы прекратят кидаться камнями. Но их не остановить. Они кидаются камнями даже в солдат. А если солдат в ответ не принимает никаких мер, знаешь, что думают арабы? Они думают, что ты — шмук, ты и есть шмук. В любом другом месте на Ближнем Востоке только попробуй бросить камнем в солдата — знаешь, что он сделает? Он пристрелит тебя на месте. Но совершенно неожиданно для себя арабы выясняют, что здесь, в Вифлееме, ты можешь безнаказанно бросить камень в солдата: он не застрелит тебя. Он ничего тебе не сделает. Вот тут-то и начинаются неприятности. И не потому, что мы жестоки, а потому, что они считают нас слабаками. Здесь приходится совершать не очень-то приятные поступки. Они не уважают тебя, если ты относишься к ним по-доброму, они не уважают слабость. Араб уважает только силу.