Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так и быть, – говорит он. – Забирай.
Джозеф грузит сердце в кузов. Все утро и весь день он занят только этим: отделяет сердца и свозит их в яму на холме. Сердце первого кашалота было самым большим, но и другие огромны, размерами с кухонную плиту Твайменов или двигатель пикапа. Даже сердце зародыша поражает своими размерами: по величине и весу оно сравнимо с человеческим торсом. В руках не удержать.
К тому времени как Джозеф сваливает в яму последнее сердце, собственное тело начинает его подводить. В области периферийного зрения крутятся пурпурные ореолы; спина и руки затекли, при ходьбе не распрямиться. Поздним вечером он закапывает яму и, уходя от этого холма из земли и мышц, голого среди зарослей морошки и возвышающихся над поместьем хвойников, чувствует, что освободился от самого себя, будто его тело – только инструмент, пусть и неудобный, но еще для чего-то нужный. Он паркуется во дворе и падает на кровать, грязный, в запекшейся крови, дверь в квартиру не заперта, сердца всех шести кашалотов лежат глубоко под землей, медленно остывая. Ему приходит в голову: никогда еще я так не уставал. Ему приходит в голову: по крайней мере, хоть что-то теперь захоронено.
На протяжении следующих дней у него нет ни сил, ни желания подняться с постели. Он мучает себя вопросами: почему ему не становится лучше, почему не заживает? Что такое месть? Искупление? Сердца китов все еще там, прямо под землей, в ожидании. Какой вообще прок от похорон? Все, что ни закопаешь, в ночных кошмарах умудряется вылезти наружу. Здесь следует еще одно слово из маминого словаря: Безутешный – не находящий утешения, безотрадный, отчаянный, глубоко охваченный горем.
Между ним и Либерией – целый океан, а ему все равно не спастись. Ветер проносит клубы желто-черного дыма над деревьями прямо к его окнам. Дым пахнет так, словно где-то жарят протухшее мясо. Джозеф зарывается лицом в подушку, чтобы не вдыхать этот запах.
Зима. Дождь со снегом шумит в ветвях. Земля замерзает, оттаивает, замерзает снова, превращаясь в подобие шуги, глубокой и неподвижной. Снега Джозеф никогда не видел; он запрокидывает голову к небу, чтобы снежинки падали на очки. Смотрит, как тают снежные хлопья, как кристаллики с резными шипами и тонкими гранями превращаются в воду, словно гаснет тысяча микроскопических огней.
О работе он не вспоминает. За окном виднеется забытая во дворе газонокосилка, но желания вернуть ее в гараж не возникает. Он знает, что должен слить воду из труб, подмести террасу, установить зимние рамы, подключить провода, чтобы избавиться от наледи на крыше. И ничего из этого не делает. Он пытается убедить себя, будто изможден оттого, что хоронил кашалотовы сердца, а вовсе не от груза воспоминаний, которые преследуют его повсюду.
Иногда по утрам, когда воздух кажется теплее, Джозеф гонит себя на улицу: сбрасывает одеяло, натягивает штаны. Но прогуливаться по сырой дорожке от хозяйского дома, взбираться на гребни дюн, смотреть на расплавленное серебро моря под открытым небом, на острова, поросшие невысокими деревьями, и на чаек, кружащихся над ними, чувствовать холодный дождь, проходящий сквозь деревья, видеть мир, испытывать ужас от самого нахождения в нем – все это для него слишком, он чувствует, что разрывается на куски, словно клин вставили между ребер. Он сжимает виски, разворачивается и не находит ничего лучше, чем пойти в сарай, устроиться в темноте среди лопат и топоров, пытаясь восстановить дыхание и избавиться от страха.
Тваймен говорил, что на побережье много снега не бывает, но сейчас здесь лютый снегопад. Снег валит десятый день подряд, и оттого, что Джозеф не включает антиобледенительную систему, под тяжестью снега обваливается участок кровли. В спальне хозяев деформированные листы фанеры и изоляции прогнулись прямо над кроватью – получились как бы пандусы в небо. Джозеф ложится на пол и смотрит, как большие хлопья падают через зазор и собираются на его теле. Снег тает, стекает на пол и замерзает гладкой прозрачной стекляшкой.
В подвале он находит консервы и ест их руками прямо из банок, сидя за огромным столом в гостиной. Он вырезает отверстие в шерстяном одеяле, просовывает в него голову и носит как пончо. Его постоянно знобит; приходится вставать на колени и ждать, завернувшись в одеяло, пока не уймется дрожь.
В просторной ванной комнате, облицованной мрамором, можно изучить свое отражение в зеркале. Он исхудал, на предплечьях видна каждая жила, ребра резкими дугами выпирают с обоих боков. Глаза стали бледно-желтыми, цвета куриного бульона. Он проводит рукой по волосам, чувствуя твердую поверхность черепа прямо под кожей. Где-то, думает он, и для меня есть клочок земли.
Он спит, спит, и снятся ему кашалоты, плавающие в почве, словно в воде, и их прохождение под землей отзывается трепетом листьев на поверхности. Они выпрыгивают из-под земли сквозь траву, переворачиваются в брызгах корней и гальки, а затем уходят вниз, и земля сама собой затягивается.
В тумане щебечут птицы, в комнату заползают божьи коровки, сквозь лесную подстилку пробиваются ростки папоротника – наступает весна. С одеялом на плечах он пересекает двор и рассматривает первые бледные стебельки крокуса, появившиеся на газоне. Скопления грязного наста тают даже в тени. В голове крутится непрошеное воспоминание: на холмах под Монровией апрельский ветер ежегодно приносил из Сахары красную пыль, которая налипала на стены слоем в несколько сантиметров. Пыль в ушах, пыль на языке. Мать боролась с ней вениками и швабрами, пыталась привлечь к обороне и его. Зачем? – спрашивал он. Зачем подметать крыльцо, если завтра оно вновь покроется пылью? Она смотрела на него строго и разочарованно, ничего не отвечая.
Он воочию видит, как пыль проникает сейчас через щели в ставнях и скапливается вдоль стен. Ему больно представлять их дом, пустой, онемевший, с пылью на стульях и столах, сад, разграбленный и выросший вновь. Подвал, все еще заваленный краденым. Он надеется, что дом набили динамитом и разнесли в щепки; он надеется, пыль покроет даже крышу и похоронит дом навсегда.
Вскоре – хотя кто может сказать, сколько дней прошло? – слышится звук подъезжающего грузовика. Это Тваймен; Джозефа обнаружили. Он возвращается в квартирку, забивается под подоконник, на котором аккуратными рядами выложены камешки. Берет один, сжимает его в ладони. Из дома слышны крики. Он смотрит, как Тваймен шагает по лужайке.
Ковбойские сапоги стучат по лестнице. Тваймен уже ревет.
– Крыша! Полы залиты! Стены погнулись! Косилка, к чертям, проржавела!
Джозеф протирает пальцами очки.
– Я знаю, – говорит он. – Это плохо.
– Плохо?! Черт! Черт! Черт! – У Тваймена краснеет шея, слова застревают в горле. – Господи! – кричит он. – Вот паразит!
– Это справедливо. Я понимаю.
Тваймен поворачивается, рассматривает камешки вдоль подоконников.
– Сволочь! Паскуда!
Жена Тваймена отвозит Джозефа на север, грузовик тихо и ровно катится по дороге, дворники плавно скользят по лобовому стеклу. Она держит одну руку в сумочке, сжимая, как полагает Джозеф, газовый баллончик или пистолет. Считает меня слабоумным, думает Джозеф. Для нее я варвар из Африки, который ничего не смыслит в работе, не способен присматривать за домом. Я черномазый бездельник.