Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В старину от помещиков бежали крепостные, селились на Дону, их-то и прозвали казаками.
— Иди-ка ты, милый человек, своим путем, — сжимая запухшие пальцы в кулак, сдержанно-злобно посоветовал Алексей-безрукий и заморгал чаще.
— Сволочь поселилась!.. Ишь, поганка, в мужиков захотел переделать!
— Кто это такой? Слышишь, Афанасий?
— Приехал тут какой-то. У Лукешки-косой квартирует.
Момент для погони был упущен. Казаки расходились, оживленно обсуждая происшедшую стычку.
* * *
Ночью за восемь верст от хутора, в степи, кутаясь в колючий плотный зипун, Григорий тоскливо говорил Наталье:
— Чужая ты какая-то… Ты — как этот месяц: не холодишь и не греешь. Не люблю я тебя, Наташка, ты не гневайся. Не хотел гутарить про это, да нет, видно, так не прожить… И жалко тебя — кубыть, за эти деньки и сроднились, а нету на сердце ничего… Пусто. Вот как зараз в степе…
Наталья глядела вверх на недоступное звездное займище, на тенистое призрачное покрывало плывущей над ними тучи, молчала. Оттуда, с черно-голубой вышней пустоши, серебряными колокольцами кликали за собой припозднившиеся в полете журавли.
Тоскливо, мертвенно пахли отжившие травы. Где-то на бугре мерцала кумачная крапинка разложенного пахарями костра…
Перед светом Григорий проснулся. На зипуне на два вершка лежал снег. В мерцающей девственной голубизне свежего снега томилась степь, и, четкие, синели возле стана следы плутавшего по первопутку зайца.
VI
С давних пор велось так: если по дороге на Миллерово ехал казак один, без товарищей, то стоило ему при встрече с украинцами (слободы их начинались от хутора Нижне-Яблоновского и тянулись вплоть до Миллерова на семьдесят пять верст) не уступить дороги, украинцы избивали его. Оттого ездили на станцию по несколько подвод вместе и тогда уж, встречаясь в степи, не боялись вступить в перебранку.
— Эй, хохол! Дорогу давай! На казачьей земле живешь, сволочуга, да ишо дорогу уступать не хочешь?
Несладко бывало и украинцам, привозившим к Дону на Парамоновскую ссыпку пшеницу. Тут драки начинались безо всякой причины, просто потому, что «хохол», а раз «хохол» — надо бить.
Не одно столетье назад заботливая рука посеяла на казачьей земле семена сословной розни, растила и холила их, и семена гнали богатые всходы: в драках лилась на землю кровь казаков и пришельцев — русских, украинцев.
Через две недели после драки на мельнице в хутор приехали становой пристав и следователь.
Штокмана вызвали на допрос первого. Следователь, молодой, из казачьих дворян чиновник, роясь в портфеле, спросил:
— Вы где жили до приезда сюда?
— В Ростове.
— В тысяча девятьсот седьмом году за что отбывали тюремное наказание?
Штокман скользнул глазами по портфелю и косому, в перхоти, пробору на склоненной голове следователя.
— За беспорядки.
— Угу-м… Где вы работали в то время?
— В железнодорожных мастерских.
— Профессия?
— Слесарь.
— Вы не из жидов? Не выкрест?
— Нет. Я думаю…
— Мне неинтересно знать, что вы думаете. В ссылке были?
— Да, был.
Следователь поднял голову от портфеля, пожевал выбритыми, в пупырышках, губами.
— Я вам посоветую уехать отсюда… — И про себя: — Впрочем, я сам постараюсь об этом.
— Почему, господин следователь?
На вопрос вопросом:
— О чем вы имели беседу с местными казаками в день драки на мельнице?
— Собственно…
— А ну, можете быть свободны.
Штокман вышел на террасу моховского дома (у Сергея Платоновича всегда останавливалось начальство, минуя въезжую) и, пожимая плечами, оглянулся на створчатые крашеные двери.
VII
Зима легла не сразу. После Покрова стаял выпавший снег, и табуны снова выгнали на подножный. С неделю тянул южный ветер, теплело, отходила земля, ярко доцветала в степи поздняя мшистая зеленка.
Ростепель держалась до Михайлова дня, потом даванул мороз, вывалил снег; день ото дня холод крепчал, подпало еще на четверть снегу, и на опустевших обдонских огородах, через занесенные по маковки плетни, девичьей прошивной мережкой легли петлистые стежки заячьих следов. Улицы обезлюдели.
Пластался над хутором кизечный дым, возле кучек рассыпанной у дороги золы расхаживали налетевшие к жилью грачи. Сизой, выцветшей лентой закривилась по хутору санная ровень дороги-зимнухи.
На майдане собрался однажды сход: подходили дележ и порубка хвороста. Толпились у крыльца правления в тулупах и шубах, поскрипывали валенками. Холод загнал в правление. За столом, по бокам от атамана и писаря, расселись почетные — в серебряной седине бород — старики, помоложе — с разномастными бородами и безбородые — казаки жались в кураготы, гудели из овчинной теплыни воротников. Писарь крыл бумагу убористыми строками, атаман засматривал ему через плечо, а по нахолодавшей комнате правления приглушенным гудом:
— Сена́ ноне…
— Во-во… Луговое — корм, а со степи — гольный донник.
— Бывалоча, в старину до Рождества в попасе.
— Калмыкам добро!
— Экхе-м…
— У атамана-то волчий ожерелок, ишь голову не повернет.
— Калкан нажрал, боров, дьявол!
— Тю, сват, аль зиму пужаешь? Тулупишше-то…
— Цыган теперича шубу продал.
— На святках ночуют это цыгане в степе, а укрываться нечем, бреднем оделся, забрало до тонкой кишки — проснулся цыган, палец-то в ичейку просунул и матери: «Ху, маманя, — гутарит, — то-то на базу и холодишша!..»
— Упаси бог — сколизь зачнется.
— Быков ковать, не иначе.
— Надысь рубил я белотал у Чертовой ендовы, хорош.
— Захар, мотню застегни… Отморозишь — баба с база сгонит.
— Гля, Авдеич, ты, что ль, обчественного бугая правдаешь?
— Отказался. Паранька Мрыхина взялась… Я, дескать, вдова, все веселей. Владай, говорю, в случай приплод…
— Эх-ха-ха-ха!
— Гы-гы-гыыы!..
— Господа старики! Как всчет хвороста?.. Тишше!
— В случай, говорю, приплод объявится… кумом, стал-быть…
— Тише! Покорнейше просим!
Сход начался. Атаман, поглаживая запотевшую насеку, выкрикивал фамилии раздатчиков, дымился паром, обдирал мизинцем сосульки с бороды. Позади, у хлопающей двери — пар, давка, звучные хлопки сморканий.
— В четверг нельзя назначать порубку! — старался перекричать атамана Иван Томилин и тер пунцовые уши, кособоча голову в синей артиллерийской фуражке.