Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда был подлинный Lacoste, еще не потерявший связи с теннисом, и белые пуловеры и безрукавки, использовавшиеся по назначению. Эпоха подлинности и нераздражающей иерархии консервативных ценностей — в собственном смысле этого понятия. Отголоски которой, да и то отчасти, ощутимы сегодня только на Уимблдонском турнире.
Как когда-то само звучание имен канадских хоккеистов разрывало железный занавес и очеловечивало Запад, так и фамилии теннисных звезд, их поведение на корте вживую свидетельствовали о возможности другой жизни. Да, Джон Макинрой швырялся в ярости ракетками, за такое любого нашего теннисиста поперли бы из профессионального спорта, но он был живой и другой. И не было никого сексуальней непобедимой Крис Эверт Ллойд. И был нечеловечески обаятелен ее непутевый муж Джимми Коннорс, обладавший грацией уличного хулигана.
Нет более дистиллированной ностальгии, чем спортивная. Когда устаешь от мельтешения блистательного атлетизма и неправдоподобной скорости, залезаешь в YouTube и отдыхаешь на более медленном, пластически ином, но оттого более интересном хоккее семидесятых, в который играют мужчины сантиметров на 20 ниже нынешних, из недокормленных послевоенных поколений. Их эмоции или подавление эмоций кажутся более органичными и правдивыми, в меньшей степени рассчитанными на публику. Финалы старых Уимблдонов можно смотреть внимательно, взгляд не устает от пушечной баллистики, зато нюансированно видна техника. Например, финал 1974-го, где Морозова проиграла Эверт Ллойд. Две девчонки — одна с двумя хвостиками и бантиками, вторая — с одним.
Звуковой и визуальный ряд тенниса тот же самый — на протяжении десятилетий. Вздох ошеломленных зрителей: «А-ах!» Аплодисменты. Публика — респектабельная, в темных очках. Комментаторы — спокойные, сдержанные, аналитичные. Голос судьи — джентльменский. Так же сдержанно болеют за игроков родные и близкие.
Но главное — хлопок мяча, встречающегося с ракеткой. Этот феномен вне времени и пространства. Как и физика и физиология тенниса. Подрагивающий от жары воздух. Постукивание мячом перед подачей — в поисках идеальной человеческой, очень человеческой точки опоры. Резкий старт от задней линии к сетке. Уставшая и потная рука, скользящая по шортам. Или так: «Подбросить мяч, назад согнуться, / молниеносно развернуться, / и стрýнной плоскостью сплеча / скользнуть по темени мяча, / и, ринувшись, ответ свистящий / уничтожительно прервать, — / на свете нет забавы слаще… / В раю мы будем в мяч играть». Это Набоков, подрабатывавший в Берлине теннисным инструктором, времен его ровесницы «быстроногой Ленглен», «Университетская поэма», 1927 год. (Кстати, Сюзанн Ленглен с взлетавшим воздушным платьем, обнажавшим белые чулки, фотографировали так же охотно, как и Шарапову сегодня — и было за что: достаточно посмотреть записи 1920-х годов этого восхитительного балета с ракеткой и мячом.)
Ныне теннис не является ни атрибутом диссидентства, ни поводом для патриотизма. Путин не звонил Шараповой, «богине в платье до колен» (Набоков), когда она победила на Roland Garros в 2014 году. От теннисистов не требуют клятв в верности России, как от представителей иных видов спорта. Чистый космополитический спорт.
Тем и хорош. «Дар богов», как говорил Мандельштам.
* * *
Часто приходилось работать с комсомольцами театров. Замечательным секретарем комсомольской организации театра им. Станиславского был Евгений Леонов, впоследствии актер мирового класса. В жизни он был такой же, как Лариосик из «Дней Турбиных» — искренний, простодушный и надежный товарищ. Его слушались беспрекословно, это была власть авторитета-таланта — не авторитет власти, что особенно ценилось молодежью театра. Подружились мы с секретарем комсомольской организации Центрального детского театра Олегом Ефремовым.
Как-то после очередного прогона спектакля мы с Олегом и актером Геннадием Печниковым обедали в буфете театра, то есть жевали резиновые сосиски с бурдой, называемой кофе. Олег затеял разговор о молодежном театре, о засилье «стариков» и зажиме молодых актеров. Я подзуживал собеседников: ну, чем не встреча Станиславского и Немировича-Данченко в «Славянском базаре». Печников серьезно отнесся к разговору: «А что, надо бы организовать свой театр для молодежи. Вот ты, горком, и поддержи». — «Я-то поддержу, но надо делом доказать свою правоту». — «Вот и докажем!» — твердо отрезал Олег.
Репетиции проходили поздним вечером или ночами после спектаклей. Молодые актеры, старшекурсники школы-студии с энтузиазмом трудились под руководством Олега Ефремова над спектаклем «Вечно живые» по пьесе Виктора Розова. Московский горком ВЛКСМ поддержал инициативу комсомольцев по созданию молодежной студии, в газетах была дана соответствующая информация, и всё завертелось.
Премьера удалась, были серьезные одобрительные рецензии. Театр родился.
Так папа, не став театральным актером, о чем он мечтал подростком и юношей, вернулся в театр в качестве комсомольско-номенклатурной «крыши» — уже не взлохмаченным подростком-энтузиастом, а зрелым молодым мужчиной, облеченным властью, внешне похожим на героев итальянского кино.
Конечно, театр-студия не случайно назывался «Современник». И не случайно возник в 1956-м, став частью процесса десталинизации. Закономерно и то, что первой постановкой «Современника» стала пьеса Виктора Розова «Вечно живые» — ее действие происходит в войну. А ребятам, давившимся резиновыми сосисками, не сравнялось и тридцати — они были из поколения родившихся в самом конце 1920-х и едва не попавших на фронт. Ефремов был на год старше отца — 1927 года рождения. Леонов еще на год старше. Печников — тоже 1926-го. Ровесники, ученики московских школ, пережившие подростками войну, — папа чувствовал себя среди них своим. «Курируемым» повезло больше — из драмстудий они шагнули в театр. Отец — нет.
Я всегда старался не уходить из специальности, быть «в курсе» и поэтому поступил в заочную аспирантуру ВЮЗИ — Всесоюзного юридического заочного института на кафедру уголовно-процессуального права. Еще в научном студенческом обществе я увлекся процессуальным правом. Теперь это увлечение пригодилось. Кафедрой руководила Татьяна Варфоломеевна Малькевич — доцент, крупный специалист, она в силу своей принципиальной позиции пребывала в «контрах» с мэтром теории уголовного процесса профессором Строговичем — ярым последователем европейского буржуазного права. Я впервые очутился в гуще идеологической борьбы и с трудом перестроился с «буржуазных позиций», вбитых в меня учебниками Строговича, на «марксистско-ленинские». Кстати, это мне мешало не раз при публикации статей — всякое слово против господствующего мнения Строговича воспринималось в штыки, да и при защите диссертации чувствовались закулисные интриги.
Лысая голова членкора Строговича была известна нескольким поколениям советских юристов. Классик умер на 90-м году жизни, когда уже я учился то ли на втором, то ли на третьем курсе. Его учебник теории государства и права читать было необязательно, но считалось особым шиком. В уголовном процессе он придерживался просто здравых взглядов на предмет, решительным образом расходившихся с практикой советского правосудия: например, Строгович отстаивал принцип состязательности уголовного процесса. С одной стороны, кто бы с этим, кроме, кстати говоря, той самой Малькевич, спорил? С другой стороны, кто придерживался этого правила, например, в годы репрессий?