Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сидя в темноте, озаренной алыми лампадами, он подумал, как хорошо бы иметь сейчас понятливого, слушающего человека. Григорий Семенович по-детски всхлипнул.
– Нет ни одного человека… Даже Леночка… Плоть от плоти моей и кровь от крови моей, не может понять меня.
Заплаканными глазами он стал смотреть на портрет покойной жены, вспоминая прожитую с ней жизнь, на литографию Александра III в царской короне и на увеличенную фотографию епископа Никандра в клобуке и при орденах.
Неожиданно для самого себя, он заговорил с ними вслух:
– Вот видите, дорогая супружница моя Настасья Даниловна, ваше императорское величество и ваше преосвященство, какая теперь жизнь наступила постылая… Мир гибнет, владыка святый!
От мертвых, суровых ликов царя и епископа он перевел глаза на портрет жены и тихо, с теплой скорбью, от которой было ласково, сказал взволнованным шепотом:
– Голубка моя… Пойми ты меня… Трудно мне стало по земле ходить… Поклонись, матушка, Царю Небесному в ноженьки, чтобы взял Он меня на Свои рученьки и к прадедам и дедам причтил бы… А Леночка-то наша, девонька-березынька, от рук отбилась и от Бога отрекается!..
За окнами плыл звенящий июльский вечер. Григорий Семенович прислушался к нему и подумал: такой же синий вечер был в его детстве, когда он босоногим мальчуганом Гришуткой торговал вразнос яблоками, и в его юности, когда он признался в любви Настеньке, и теперь, в его снежной старости, таким же он будет до последнего дыхания земли…
Вечер остался неизменным, как и прежде, радовало это Григория Семеновича горькой радостью.
В старой беседке, пахнущей яблоками, сумерничали сторож Семен – седовласый, бровастый, в полушубке; бобылка Домна, скрюченная старуха с замученными глазами; работник Захар, только что выпущенный из солдат, и пастушок Петюшка – мальчик лет двенадцати с вымазанными дегтем ногами (чтобы не прели).
В разбитое окно беседки видны были река в дымке осенних сумерек и широкий фруктовый сад в золоте и ржавчине осеннего убора. По саду пробегал упругий ветер, и было слышно, как полновесно падали яблоки.
В беседке говорили о жизни.
– Жизнь прожить – не поле перейти, – рассуждал Петюшка, выбирая в корзине яблоко, – сразу в обнимку ее не возьмешь. За ней поухаживать надо, как парень за девкой. Я уже, почитай, с самой зыбки на земле маюсь и уже успел хватить шилом патоки, Я теперича все превзошел! Вот ты, бабушка Домна, все плачешь да хрундычишь: «Ох, тошненько, и зачем меня мать на свете родила», Таких плакс жизнь не любит. Ежели нюни распустишь, тебя и шибанет жизнь под самое сердце,,
– Да как же не плакать-то, головастик ты мой, – всхлипнула Домна – когда забыла меня Царица Небесная. Весь свой век по чужим дворам мытарюсь. Из побоев, попреков да слез я сшита!
– Так, говоришь, ты тоже лаптем щи хлебал? – спросил Петюшку сторож, раскуривая трубку.
– Было и так, что не только щей, но даже и лаптей-то у меня в помине не было. С апреля и до первого снега всегда босиком ходил!.. – Он в задумчивости поиграл яблоком, подбросив его, как мячик, и сказал: – Я так полагаю, что жизнь у нас не в пример тяжелыпе вашей. Вы жили на солнышке, а мы на ветру и на вьюге. Вы того не знали, что мы теперь знаем.
– Это правильно, – согласился Семен, – ребята ноне шустрые пошли!
– Сколько же тебе лет-то, Петруша? – плаксиво спросила Домна, слушавшая его с раскрытым ртом. – Уж больно ты заголовистый да вумный!
– С Петрова дня тринадцатый пошел. Дело, бабушка, не в летах, а в умственности. Иному и шестьдесят лет, да разума нет. Борода с ворота, а ума с калитку!
– Это ты, Петька, не про меня ли? – пробурчал сторож, пощупав широкую бороду, – мне как раз ноне шестьдесят стукнуло!
– А разум у тебя есть? – промерцав глубиной своих больших глаз, спросил Петюшка.
– Знамо дело, есть.
– Ну, значит, я не про тебя. Расти бороду дальше…
Работник, откусив яблоко, фыркнул и чуть не подавился. Семен нахмурился и погрозил Петюшке пальцем.
– Ты над бородой не смейся. Все святые угодники с бородой ходили!
Петюшка не стерпел, чтобы не спросить с язвинкой:
– Ты, дедушка Семен, тоже святой?
Работник раскатился таким ядреным хохотом, что тихая Домна вздрогнула и прошипела:
– У, леший, чтоб тебе рассыпаться!
Сторож рассердился и ушел из беседки, хлопнув дверью.
Было слышно, как ворчал он среди яблок:
– Шалыганы! Лаптизвоны! Наживите свою бороду, тогда и зубья скальте!
Когда остыли от смеха, то в беседку вошла тишина, и острее запахло яблоками.
Петюшка посмотрел в окно, за которым кружился листопадный вечер, цепляясь за реку, яблони, заречную мельницу, и вздохнул:
– Скоро и солнцу конец. Пойдут дожди, а там снег, сани, мороз да вьюга!
– Спаси, Господи, и помилуй, – перекрестилась Домна и согнулась еще ниже.
Помолчали и все подумали о солнечных разливах на полях, о золотистом колебании ржаных колосьев, о теплых пыльных дорогах, по которым так хорошо ходить босиком, о рассыпанных по траве росинках, о румяно-яблочных утрах и медовых песенных вечерах с коростелями, зарницами, неугасными зорями.
– Скоро, поди, Петюшка, уйдешь от нас? – спросил работник.
– Недельки через две, а то и раньше!
– Что же ты, болезный, делать-то будешь? – пригорюнилась Домна.
– Жить буду. Получу я за пастушество пять мешков картошки, капусты, огурцов, сукна на костюм, денег и пойду в город. Там газетами буду торговать, а может быть, и в школу поступлю. Хочу в ремесленную. В наше время ремесло надо знать.
– А чей ты будешь? – опять спросил работник затуманенного сумерками Петьку.
– Ничей. Сам по себе. Ни отца, ни матери не знаю. Я уже давно один живу.
– Си-и-ротиночка… – по бабьей своей жалости протянула Домна.
– И тебе не жалко, что ты один на свете мытаришься?
– Не. Я уже большой.
В это время пришел Семен, потирая руки от вечернего холода.
– Зябко, – сказал он и уселся на полу.
– В жизни я не пропаду, – продолжал Петька, – у меня метинка есть!
– А где она, эта метинка-то? – спросил сторож.
– Тута вот!
Петька показал на подбородок. Все молча пощупали свои подбородки и вздохнули.
– А у нас и нет этой метинки… Вот жалость-то, прости Господи!..
Окно беседки стало черным, и по небу побежали звезды. Работник хрустко зевнул и сказал:
– Пора на боковую!
Все вышли на крыльцо и молча посмотрели на шуршащий сад и на небо, по-осеннему просторное, пронзенное четкими звездами.