Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все вокруг было мне хорошо знакомо. Разве не вырос я неподалеку от Хэмпстед-Хит, не бегал здесь ребенком? Для меня это место было волшебным всегда, однако сейчас, этим утром, словно в первый день творения, я чувствовал себя Адамом, с изумлением оглядывающим новый мир. Я не знал или забыл, что может существовать такая красота, такая наполненность каждого мгновения. Я совершенно не замечал мгновений и их последовательности, я видел только совершенство лишенного времени «сейчас».
Волшебное царство безвременья находилось между мгновениями, полное пронзительной «сейчасности» того сорта, что обычно поглощается прошлым и будущим. Неожиданно каким-то чудесным образом я оказался избавлен от настойчивого давления прошлого и будущего и смог насладиться великолепным даром полного и совершенного «сейчас». В этом моем «сейчас» не было ни праздности, ни торопливости – я наблюдал за струйкой дыма от моей трубки в спокойном воздухе, слушал бой колоколов, доносящийся отовсюду. Хэмпстед окликал Хайгейт, Хайгейт – Хэмпстед, они переговаривались между собой и со всем миром.
Так я сидел, активно размышляя, но не шевелясь. И, как я заметил, я был не один: другие пациенты сидели или прогуливались в этом раю, неторопливо, спокойно, отдыхая. Все мы наслаждались поразительным днем отдохновения духа; я убедился в этом за сладкий, лишенный времени месяц пребывания здесь. Всех нас держало в нежной хватке удивительное спокойствие, как в колледже или монастыре. Оно было предназначено для каждого, независимо от нашего состояния, – странная интерлюдия, непохожая ни на что, раньше нам известное. Мы избавились от страдания, от штормов и ужасов, от болезни, подрывавшей нашу уверенность в себе, от сомнения в выздоровлении, но нас еще не призывала к себе повседневность жизни – или того, что считается жизнью в этом несовершенном мире с его бесконечными обязательствами, тревогами, ожиданиями. Нам был дарован волшебный промежуток между болезнью и возвращением в мир, между состоянием пациента и состоянием отца семейства, кормильца, между пребыванием «внутри» и «снаружи», между прошлым и будущим. Настроение субботнего утра длилось, не тускнело, оставалось все таким же сияющим и через неделю, и через месяц.
Другим сентябрем, в другой год, обретя мир после периода тревог, я читаю «Люди в темные времена» Ханны Арендт. Чтение переплетается с воспоминаниями: я пишу в течение некоторого времени, а потом делаю перерыв и берусь за книгу Ханны Арендт, которая говорит о лишенном времени месте, о вечном безмятежном присутствии между человеческими часами и календарями, о спокойствии «сейчас» в торопливом мечущемся существовании человека, о крохотном безвременном пространстве в самом сердце времени, о том, что это единственный дом для ума, души и искусства, единственная точка, где прошлое и будущее встречаются и где рисунок и значение целого делаются ясными. Именно такое отсутствие времени было даровано мне Кенвудом.
В мои студенческие дни я, увы, по большей части не воспринимал Оксфорд как данность, не ценил, не пользовался привилегией отсутствия в нем времени; теперь же я такую привилегию – особый перерыв на время выздоровления – остро осознавал. Так же чувствовали и все обитатели дома для выздоравливающих. Для многих, обремененных работой, семьей, постоянно тревожащихся и озабоченных, это был первый период действительного отдыха, первые каникулы, когда-либо им выпадавшие, первый раз, когда у них было время думать и чувствовать. Все мы по-своему глубоко задумывались и, как я подозреваю, глубоко менялись, иногда навсегда благодаря этому опыту.
В больнице мы утрачивали ощущение мира. Только в доме для выздоравливающих мы вновь соприкасались с ним – пусть на расстоянии, в облегченном варианте, в миниатюре. Свое первое утро там я провел, нежась на солнце, совершая короткие ознакомительные прогулки по саду. После обеда я добрался до ворот. Для этого требовалось преодолеть спуск, и я полностью выдохся. Хватая воздух ртом, дрожа, я оперся о забор; мое бессилие и неготовность чувствительно напомнили о себе. Через дорогу на тренировочном поле Хайгейта я видел школьную команду, играющую в американский футбол, наблюдать за этой игрой я всегда любил. Меня изумил и огорчил спазм ненависти, который я почувствовал. Я ненавидел здоровье игроков, их сильные молодые тела. Я ненавидел их беззаботный избыток энергии и свободу – свободу от тех ограничений, которые я так остро ощущал в себе. Я смотрел на них с ядовитой завистью, с мелочной злобой, с недоброжелательством инвалида, а потом отвернулся. Я больше не хотел видеть здоровых людей, мне хотелось убежать от них и от собственных чувств, открывшейся во мне мерзости.
Я в определенной мере утешил себя мыслью: «Это не я – не настоящий я; это говорит моя болезнь. Таков хорошо известный феномен – отвратительная злоба больного». И я добавил: «Ты можешь это чувствовать, но позаботься о том, чтобы ничего не показывать». Потрясенный и огорченный, я доковылял до скамейки. День был по-прежнему солнечным, но для меня стал пасмурным.
Сходные ощущения я испытал на следующий же день, когда, гуляя по парку, набрел на клетку с кроликами. Меня опять поразил укол ненависти, который я почувствовал: «Как смеют они скакать, когда я – инвалид?» То же почувствовал я и в отношении изящной кошки, которую возненавидел именно за ее красоту и грацию.
Я был потрясен этой реакцией, злобным, раздражительным противоречием жизни, этим неожиданным разливом желчи после восторженных, лирических чувств, в которых я признавался себе. Однако случившееся было поучительно, и осознание и признание в нем были важны для понимания других. И тут мои товарищи-пациенты оказались великолепны; когда я, заикаясь, стыдливо признался в постыдных чувствах, мне сказали: «Не беспокойтесь, мы тоже через это прошли. Этот этап минует».
Я надеялся, что они правы. Уверен, правда, я в этом быть не мог. Что я знал точно, так это что в тот момент испытывал ненависть. Я ласково улыбался престарелым и недужным; остальных я просто не выносил. Мое сердце раскрывалось перед увечными и страдающими, а при демонстрации здоровья со стуком захлопывалось.
Однако в понедельник, когда я приступил к физиотерапевтическим процедурам и врач проявил уверенность в хорошем исходе и всячески меня поддержал, вызвав у меня надежду на практически полное излечение, я обнаружил, что мрачные чувства исчезли. Я погладил кошку, покормил кроликов и провел час, с удовольствием наблюдая за футболистами. Здесь, таким образом, произошел радикальный поворот к жизни.
Мне трудно писать обо всем этом даже по прошествии многих лет. Бывает легко вспоминать хорошее, времена, когда сердце ликовало, когда все было полно доброты и любви, легко вспоминать красоту жизни – каким благородным я был, каким щедрым себя чувствовал, какое мужество проявлял перед лицом бедствий. Гораздо труднее вспоминать, каким отвратительным я однажды был.
Я лгал, когда говорил себе: «Это не я, не настоящий я. Это говорит болезнь». Болезнь голоса не имеет, так что то был я, отталкивающий я. Как могу я утверждать, что настоящего меня составляют великодушие, высокие чувства, а злоба и враждебность – всего лишь проявления болезни?
Мы с готовностью видим в других то, чего не хотели бы или не осмелились бы увидеть в себе. Пациенты, с которыми я работаю, страдают от хронических болезней. У них мало или вовсе нет надежды на выздоровление, и они знают об этом. Некоторые из них обладают великолепным чувством юмора и мужеством, их любовь к жизни ничем не омрачена. Однако есть и ожесточенные, злобные, недоброжелательные – великие ненавистники, убийственно враждебные, демонические. В этом проявляется не болезнь, а личность, ее коллапс или разложение в результате жестокости жизни. Если мы обладаем молодостью, красотой, дарованиями, силой, если мы видим перед собой славу, удачу, привлекательность, достижения, то легко быть доброжелательным и тепло относиться к миру. Но стоит оказаться неудачником, калекой, нетрудоспособным, стоит лишиться здоровья и силы, удачи и признания, заболеть без ясной надежды на выздоровление – и наша отвага, наш моральный характер до предела претерпят испытание на прочность.