Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Извините, пожалуйста, я скульптор. У вас замечательная голова, классический греческий профиль. Вы не согласитесь позировать мне и моему другу в Академии художеств?
Так я стала иногда после работы ходить в Академию художеств, и оба моих новых знакомых, скульптор и скульпторша, лепили мою голову для очередной классической греческой статуи. Бюро путешествий наперебой предлагали дешевые туры в Грецию, а в любом универмаге можно было купить помойное ведро в форме античной колонны, однако студенты решительно выступали против этого китча: дескать, нечего поддерживать военную хунту туристическим бумом. Когда студенты выходили на демонстрацию, с ними иной раз вступали в дискуссии пожилые прохожие. Хорошо помню, как какой-то старичок внушал молоденькой девушке: «Гитлер, по крайней мере, построил хорошие дороги!» Другие без всяких дискуссий предлагали нам выметаться через стену в Восточный Берлин. Студенты выслушивали эти предложения нестудентов со стоической вежливостью.
Впрочем, иногда они все же пытались вступить со своими недоброжелателями в разговор, но они говорили на другом языке, и пожилые люди их не понимали. Да, все дело было в словах. Студенты были очень внимательны к каждому слову, к каждому норовили прицепиться, каждое готовы были, как хирурги, подвергнуть вскрытию. На улицах тогда то и дело производились публичные вскрытия бездумно используемых слов, затем заслушивался отчет о вскрытии, который, в свою очередь, также нуждался в аналитическом скальпеле словесной хирургии. Турецкие политически ангажированные студенты тоже увлекались аутопсией слов. Однако, когда они предавались этому занятию, со стороны казалось, будто в правой руке у них учебник медицины, а в левой скальпель. Все стояли вокруг слов-пациентов, по-немецки зачитывали, как надо производить вскрытие, переводили прочитанное на турецкий и затем пытались прочитанное осуществить. Короче, они смахивали на очень неопытных словесных хирургов, которые еще только осваивают свое ремесло. Было довольно много неудачных операций. Идейные позиции тоже подвергались вскрытию. Однажды мы вдвоем с турецкой студенткой шли к кафе «Штайнплац», и я взяла ее под руку. Она мне сказала:
— Убери руку, не то все решат, что мы лесбиянки.
А прежде, в Стамбуле, я запросто ходила с другими женщинами под руку, ни у кого и мысли не возникало о лесбиянстве. Там и мужчины под ручку прогуливались.
Немецкими студентами верховодил Дучке, вскоре и у турецких студентов появился свой вожак. Однажды турецкие студенты в кафе «Штайнплац» сказали мне, что сегодня состоится собрание турецкого студенческого союза, приезжает новый человек из Турции, он коммунист. После работы я пошла в студенческое объединение, но сперва там состоялся конкурс красоты с участием нескольких турецких девушек. На победительницу вместо ленты через плечо водрузили, словно скатку на пехотинца, венок из цветов. Потом выступил человек, приехавший из Турции. Он сообщил нам, что его направила в Берлин Социалистическая рабочая партия Турции, поручив ему организовать из наших рядов Молодежное социалистическое объединение. Кто хочет вступить? В помещении объединения все окна были настежь, дивный летний вечер шелестел липами за окном, дыша теплом и липовым цветом. Одиннадцать человек подняли руки. Я смотрела на эти одиннадцать рук и на ветки липы в окне. Казалось, липа тоже вскинула руки. Тот, кто считал, сказал: «Ну, давайте хоть до дюжины дотянем». Слово «дюжина» напомнило мне о цветных карандашах на уроках рисования. В упаковке всегда было двенадцать цветных карандашей, отец, вручая мне очередную коробку, говорил: «Вот, доченька, твои карандаши, бери свою дюжину и рисуй в свое удовольствие». Мне очень нравилось, что карандашей именно двенадцать, и когда одного вдруг не хватало, у остальных одиннадцати был ужасно грустный вид. Передо мной тянула руку вверх худенькая, очень стройная девушка. Те одиннадцать, онсидая двенадцатого, всё тянули и тянули руки. Я увидела, что маленькая ладошка худенькой девушки передо мной слегка дрожит от напряжения. И подняла руку. Тот, кто считал, удовлетворенно молвил: «Ну вот, теперь порядок». Потом пришел фотограф и нас сфотографировал. На фотографии все мы смеемся. Вечером наша новоявленная дюжина отправилась в Восточный Берлин танцевать и праздновать основание нашего объединения. Однако в танцевальном кафе было полно народу, мы не смогли войти. Тогда мы вернулись в Западный Берлин, пошли в наш греческий кабачок и танцевали с греческими студентами сиртаки. У социалистического деятеля, засланного к нам из Стамбула, чтобы основать объединение, одна нога оказалась короче другой, и он заметно на нее припадал, этакий колченогий социалист.
С тех пор как я вернулась из Парижа, я все чаще подумывала о том, как бы мне все-таки отделаться от своего бриллианта. Я корила себя: «Ты же влюбилась в Париже в Хорди, какого черта ты не оставила свой бриллиант ему?» И вот, увидев как-то раз колченогого социалиста перед кафе «Штайнплац» — припадая на одну ногу, он переходил улицу, — я вдруг сказала себе: «Переспи с ним, он хромой, он социалист, он потом оставит тебя в покое, социалист как-никак, он не побоится, что ты захочешь его на себе женить. Обязательно надо провернуть это еще в Берлине, — думала я, — а то в Стамбуле у тебя ни за что духу не хватит». Колченогий зашел в кафе, подсел ко мне за столик, мы пили чай, и он между делом спросил у меня, кто мой отец по профессии. Мне стыдно было ему, калеке-социалисту, сказать, что отец у меня строительный предприниматель, то есть вроде как из капиталистов. Поэтому я сказала:
— Был учителем, а теперь пенсионер.
В тот вечер в кино шел фильм русского режиссера Эйзенштейна «Александр Невский». Социалист спросил меня:
— Я пойду, а вы?
Я сидела в кино и лихорадочно соображала, как бы мне поскорее, лучше всего этой же ночью, избавиться от своего бриллианта. Пленка была старая, несколько раз обрывалась, пока ее склеивали, в зале ненадолго зажигался свет. Да и звук был ужасный, все время с треском, но я все равно ничего толком не слышала, кроме одного-единственного предложения, снова и снова набатом гремевшего у меня в голове: «Если ты, шлюха поганая, сегодня же ночью не избавишься от своего бриллианта, считай, ты пропала, ты выйдешь замуж девственницей и, значит, продашь свою девственность будущему мужу». В мозгу у меня крутились бредовые планы, как бы этак сподвигнуть колченогого-социалиста сегодня же вечером избавить меня от моего бриллианта. Фильм кончился, зажегся свет, студенты медленно выходили из зала, на ходу закуривая сигареты. У дверей меня дожидался колченогий социалист, он спросил, можно ли пригласить меня на чашку чая. После чего мы с ним направились в другое кафе, «Кранцлер», там целыми днями сидели солидные пожилые немецкие тетеньки, жены, матери и вдовы, ничего похожего на политическую студенческую шантрапу. Мы сели, я посмотрела ему в глаза и подумала: «Бедняга, он даже не знает, какие у меня на него виды». На стене кафе висели большие часы, на которые я все время поглядывала, потому что боялась опоздать в метро, пропустить последний поезд. Но колченогий, даже не дожидаясь последнего поезда, вдруг сказал:
— У меня дома есть бутылочка настоящей турецкой ракэ, не хотите со мной ее распить?
И вот мы уже шли к нему домой. Он хромал, поэтому шел медленно, я так же медленно шла рядом с ним. Сегодня же ночью я избавлюсь от своего бриллианта. Бедняга, он даже не подозревает ни о чем. Потом мы сидели за столом у него на квартире, пили ракэ, и я не знала, как приступить к делу.