Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Феофан сидел перед телевизором в тапках и смотрел мультфильм по программе «Спокойной ночи, малыши!». На коленях у него стояла теплая кастрюля со свежей ухой из пинагора – самолучшей ухой! Феофан хлебал уху прямо из кастрюли, протяжисто фыркал. Идти на хищника ему не хотелось.
– Вот сейчас все брошу и пойду, – сказал он и стал фыркать еще слаще, запричмокивал.
Турачкин, увидав такое дело и осознав, что его триумф может не состояться, взмолился:
– Пойдем, Фаня, а? Руководство поручило, надо сделать! А мне одному боязно, сам понимаешь.
Ясно, что не отвяжется «лучший охотник»; после безвинно загубленного Пегаски Саньке чрезвычайно необходимо было реабилитироваться перед народом. Пинагорью уху Феофан так и не доел, не торопясь оделся, снял с гвоздя в кладовке «двадцатку» и пошел с Санькой Турачкиным на медведя.
Они сделали засаду метрах в пятидесяти от сальницы, на вершине разлапистого верескового куста.
Легли прямо на ветки, поэтому хвоинки и сучки покусывали тело.
Ветер дул такой, какой надо, – вдоль берега, с севера, как раз оттуда должен был подкрасться разбойный медведь. Так что их запах был для него недосягаем. С юга ему не подойти – там деревня, с запада – пустырь – местный аэродром, с востока – море.
Один путь – с севера.
Разговаривали шепотом.
– Во сколько придет, как думаешь? – нервничал Турачкин и гладил рукавом ствол карабина – стряхивал прилипшие хвоинки.
– Ему виднее, у тебя не спросил, – Феофану разговаривать не хотелось, ему было зябко и, в общем, жутковато.
Ветер позванивал вересковой хвоей. Стояла густая прохладная ночь середины августа, наполненная всевозможными звуками и запахами. Высоко-высоко в небе, под самыми звездочками, пластался черный, весь в разрывах, дым. Звездочки вымаргивали в этих разрывах и тут же снова окунались в черные клубы. Это летели с севера на юг дальние холодные облака. Все кусты кругом казались лежащими на земле медведями.
– Интересно, он на рану силен или нет? – интересовался Санька и постукивал зубами. Потом предложил:
– Давай для точности глаза и руки, – и достал из внутреннего кармана флягу, отвинтил крышку.
В нос Феофану крепко ударил запах браги. Санька опрокинул флягу в рот и сделал несколько крупных глотков, передал Павловскому.
– Глотни для храбрости, не повредит. Сам делал, на чистых дрожжах, вкуснота, спасу нету… Эх, бражка-милашка!..
После браги Турачкин замурлыкал потихонечку какой-то простенький мотив, потом протяжно рыгнул и вдруг запохрапывал, уткнувшись лбом о приклад карабина.
«Охотничек, мать твою», – почти равнодушно подумал Феофан и стал глядеть на море, на верхушки волн, мерцающие звездными искрами размеренно и тускло. Не заметил, как задремал сам. Его разбудил какой-то шорох. Открыв глаза, Феофан разглядел в малость просветлевшихся уже сумерках черный силуэт, медленно двигающийся по песку к сальнице. С той стороны доносилось тихое и мерное поскрипывание песка. Вот ты беда, медведь идет! В висках ускоряющимися ударами застучала кровь. Феофан сильно ударил локтем в бок Саньку.
– Медведь!
Тот со сна ойкнул, распахнул глаза, но врубился быстро, зашептал: «Где? Где?»
– Вон, балбесина, не видишь!
Турачкин увидел, засучил руками, стал выпрастывать ремень карабина, зацепившийся за ветку. При этом сильно шепотом матюгался. Медведь, вероятно услышав посторонние звуки, остановился, прислушался. Санька меж тем приложился к прикладу, скомандовал шепотом: «Раз, два, три!»
Феофан нажал курок, глаза ослепил огонь, и резко нахлынула тишина. Только по кустам что-то шуршало: шлеп-шлеп. Санька Турачкин, зверски ругаясь, вскочил и стоя начал лупить из карабина по кустам. Потом вдруг побежал туда, куда стрелял. Скоро вернулся, сел, понурый, рядом с Феофаном, закурил.
– Ты чего вместе со мной-то не выстрелил, собирался вроде? – спросил его Павловский.
На Турачкине не было лица, и весь он выглядел как побитый пес: глаза потупленные, хвост прижат.
– Патрон в патронник забыл дослать, первый раз на медведя, волнение, только клекнул – и все. Надо же, а…
Феофан хохотал над Санькой долго, сидел на кокорине и хохотал. Турачкин спросил:
– А ты-то чего не попал, вроде ведь выцелил? Я смотрел, крови на следах нету.
– Так я же седьмым номером шмальнул, «пшенкой». Какая может быть кровь?
– У тебя что, пули даже с собой нету?
– Не-а.
Надо бы и Саньке теперь посмеяться, да не до смеха ему, все же крепко он опростоволосился. Самолучшее оружие доверили, честь, можно сказать, оказали… Надо же…
По дороге домой он сообщил, что медведь-то меченый – на левой передней ноге не хватает указательного пальца, беспалый медведь.
– То ли вырвал где, то ли с рождения так. Это бывает.
Еще он просил Феофана не рассказывать никому про их приключение. А то засмеют ведь, клички какие-нибудь приклеят, народ на язык остер.
Все же выстрелы в деревне слышали, и Пищихин допытывался: в кого стреляли, почему не попали? Ему объяснили, что стреляли на шум, – медведь, мол, ходил далеко в кустах, но ворчал, в его сторону и стреляли, чтоб отпугнуть от сальницы. Пищихин был доволен.
– Ну теперь не подойдет больше, напуганный… Феофан считал так же. Через пару дней ударила «морянка» – сильный шторм, рыбаки выехали с тонь домой, зверя никто пока не сдавал, и он закрыл сальницу на замок, для пущего спокойствия приколотил поперек двери два толстых горбыля, крест-накрест, как в свое время делали на военкоматах, когда все уходили на фронт.
Через день к нему домой прибежала Люда Петрова, телятница. Собирала она анфельцию на берегу и увидела такое…
– Разор там у тебя, – сообщила, – двери с корнем выдраны…
Ну, двери не двери, а горбыли и замок были и в самом деле отодраны. Действительно, какая силища… В сальнице мишка набедокурил на этот раз шибче, чем раньше: изодрал три шкуры, все раскидал, а потом, зайдясь, видно, в разгульном кураже, опрокинул на пол тяжеленный чан со шкварками, все было залито вонючим суслом. Прибежал Санька Турачкин, откуда-то узнал тоже про новое нападение. Сел рядом с Феофаном на бревно, поглядел на безобразие.
– Это он нам отомстил, падла, за испуг свой, – сделал заключение Санька. – Злопамятный, гад!
Он нашел на песке самые четкие следы, стал показывать:
– Видишь, вот левая передняя, вот пальца одного не хватает. Тот самый безобразничает, беспалый.
Действительно, когтей на лапе было четыре, а не пять, как на остальных.
Пришел и Пищихин, оценил обстановку, поматюгался.