Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он дразнил меня, но вряд ли ему это доставляло радость. Лицо живое, подвижное, глаза сощурены, брови насуплены, но руки тяжелые, едва шевелятся, словно он постоянно перемогает сильную усталость. Уселся в кожаное кресло. «Вы нынче суровый, нелюбезный, враждебный, а я даже готов вам кое-что рассказать. Некую историю, которая может вас позабавить». Он наполнил две рюмки и отставил бутылку. Потом принялся медленно водить пальцем по краю пустой рюмки. Стекло тихонько запело.
«Жил да был один студент в Петербурге, славном северном городе, где солнце — как известно — никогда не заходит, блеском своим денно и нощно озаряя небосвод. Прилежно изучал юриспруденцию, дабы не обмануть надежд почтенной своей матушки, офицерской вдовы. Однажды в разгар лета познакомился с девушкой, что сердце свое золотое ему отдала — как пел тенор Еремеев в знаменитой пиесе Кузнецова. А далее? Далее уж совсем банальная история. Она заболела, так что он стал частенько захаживать в церковь и даже заключил уговор с Всевышним. Пускай Господь его приберет, лишь бы ее от этой участи избавить. Ибо Маша — так она звалась — начала харкать кровью. Наилучших врачей приглашали, сам Керженцев пришел, выслушал, прописал лекарства, заверил, что в скором времени произойдет улучшение, только красавице необходим горный воздух. Ну и отец с матерью отправили ее в чудесный город на Кавказе, а студент за ней — как на крыльях. И снова уговорился с Всевышним, что жизнь за жизнь отдаст. А поскольку хотел судьбе подсобить, поскольку дни проходили без толку, оскорбил офицера Преображенского полка, что, ясное дело, не могло не завершиться дуэлью. Эполеты, пистолеты… Когда же они где-то загородом встали в десяти шагах друг от друга — а пистолеты хорошие, бельгийские, нарезные, из города Лейдена, — студент даже рассмеялся тихонечко, потому как руки у него давно дрожали, так что, похоже было, Господь возьмет его сторону. Да и зачем Ему смерть такой красавицы? Неужто мир от этого лучше станет, прекраснее? Выстрелил — и сердце офицера перестало биться. Пришлось студенту бежать — горами, морем, — сел на корабль и в Одессу, а девушка меж тем — что тут долго рассказывать — безвозвратно скончалась. Но он не видел причин нарушать уговор…»
Я перебил его: «Лермонтова начитался». Он обрадовался: «Угадали? Так, сразу? Ох, сударь, экий вы ученый. С умным человеком поговорить и приятно, и пользительно. Но если вам рассказ не по вкусу пришелся, я другой могу».
Я смотрел на его руки, а он пролил вино и стал пальцем водить по столу, рисуя что-то, складывающееся в очертания лица Иисуса. Поднял глаза: «Похож?» Я пожал плечами: «На кого?» Он облизнул губы: «На меня», — потом перечеркнул изображение и размазал контуры. «Бог принял смерть Сына своего, чтобы спасти людей. Жизнь за жизнь взял. А я? Что я? Мой дар он отверг».
Я почувствовал жалость и отвращение, однако не мешал ему говорить, надеясь отвлечь от наихудшего. Пусть болтает, может, о другом помолчит. Или он насмехается над моими пустыми надеждами? «Я не спешу. Да и зачем спешить? Но придет час, распущу слух про братика…» — «Ты этого не сделаешь». Он остановил меня изысканным жестом: «Таковое потрясение душу мальчика углубит, а возможно, и возвысит. Тяжко ему придется, когда все узнают, однако…» Я с трудом сглотнул: «Сколько?» Он пожал плечами: «Вы только о деньгах, а есть более важные вещи». Опять положил палец на край рюмки. Стекло запело высоким птичьим голосом. «Красивая у вас там, на Новогродской, квартира. Роскошная. Со вкусом. Недурно живете. — Он оторвал палец от рюмки. Стекло умолкло. — Но разве эта ваша жизнь — настоящая? — Он лениво потянулся. — Солнце высоко. Бог смотрит на Землю. Но на что тут смотреть? Мелкое зло, мелкое добро. А знаете, — он принялся разглядывать свои ногти, — когда начинается настоящая жизнь? Ну, как вы думаете? Когда? Охотно вам подскажу. Настоящая жизнь начинается в ту минуту, когда мы попадаем в руки подлого человека. Лишь тогда Господь открывает нам глаза. А тебе, сударь, доводилось бывать в руках подлеца?»
Дольше терпеть я не мог. Вытащил голубую банкноту: «Этого должно хватить». Он тотчас схватил бумажку, с притворной поспешностью сунул в карман. Я пошел к двери. Он с подчеркнутой любезностью меня сопровождал. Взялся за дверную ручку: «К чему торопиться? Это ж ничего не изменит, а беседа преинтересная. Позвольте, расскажу еще на прощанье один анекдот, весьма поучительный.
Итак, вхожу я однажды в московскую гостиницу — а там на стене начертано крупными буквами: “Просим не красть”. Вот это обращение! Казалось бы, каждый, кто б ни зашел, должен обидеться и впредь туда ни ногой. Однако заметьте: разве десять заповедей не более оскорбительны? Как же так: Всевышний с тобою сразу на “ты”! “Да не будет у тебя других богов, кроме Меня… Почитай отца твоего… Не убивай… Не кради… Не прелюбодействуй…” Это ведь благородную душу, что полагает свободу священной своей принадлежностью, и отвратить может. Тут потребна большая деликатность — мы уже не те, что раньше, до того, как была разрушена Бастилия! Новые времена-с! Почему бы Господу нашему не обратиться к нам, скажем, так:
Primo. Прошу покорнейше, уважаемые дамы и господа, не заводить иных богов, кроме меня.
Sekundo. Будьте любезны не упоминать имени моего всуе.
Tertio. Было бы преотлично, если б Вы поразмыслили, не стоит ли святить день субботний.
Quatro. Нижайше просим почитать отца и мать.
Quinto. Убедительная просьба: не убивайте ближних своих.
Или еще лучше: господин Мюллер — меня Мюллером звать, — воздержитесь хоть на недолгое время от прелюбодеяний!
О, если бы Господь наш пожелал обратиться ко мне с этими словами, я был бы другой! Но, увы — не пожелал. Оттого я такой».
Я отстранил его от двери: «Уезжаешь?» Он прикинулся удивленным: «Я? А куда? И зачем? Куда направить свои стопы? На берлинскую дорогу? На петербургский тракт? Нет, я тут останусь, а потом…» — «Что — потом?» — «Ничего. Вы будете давать деньги, а я буду жить. Благородный поступок. Мария Андреевна, супруга нашего генерал-губернатора, что своей благотворительностью — как известно — славится, поклонилась бы вам земным поклоном». Я начал спускаться по лестнице. «До свидания. — Стоя в дверях, он помахал мне рукой. — А если станете меня искать, спрашивайте Майерлинга. Я иногда Майерлингом зовусь».
Пятнадцатого мы были на полуденной мессе. Прелат Олендский прочел проповедь о чуде в Кане Галилейской, потом сошел с амвона и благословил всех белой рукой с массивным перстнем на пальце. В костеле было душно. Полно народу. Хотелось побыстрее уйти. Мать молилась по служебнику. Отец сплел пальцы на набалдашнике трости. Анджей сидел, не поднимая головы, наверно, и ему докучала духота. Глядя на него, я подумал о Мюллере. Литургия подходила к концу. Блики на хоругви св. Флориана перед бумажной пещерой, пение, голос органа, обычное воскресенье, подобное любому другому, но все взоры поминутно обращались туда, вверх, к ране на руке святой, которую прикрыли голубым, расшитым звездами плащом. Перед балюстрадой теснились старые женщины с детьми. В глубине капеллы, на мраморных ступенях алтаря недвижным огнем горели сотни свечей, освещая статую Богоматери Кальварийской. Воздух колыхался от жара.