Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дроздов жил в соседнем крыле. Мы решили для быстроты пройти через крышу.
Лева открыл нам сонный, в майке и трусах. Телефон он ночью выключает.
— Куда вы его тащите? — зашумела Марина. — Бессовестные! Он и так работает круглые сутки. Вчера явился около трех часов ночи... Вернее — сегодня...
Но мы уже спускались вниз. Дроздов застегивал на ходу брезентовую куртку.
Решили ловить такси. До метро от нас больше километра.
Машину удалось поймать только возле Квинс-бульвара. Подъехали к редакции минут через сорок. По дороге водителю нужно было заправиться.
У подъезда стояли два красных фургона. Рядом курили пожарные в шлемах и болотных сапогах. Под ногами извивались черные блестящие шланги.
Возле двери стоял полицейский. К нему мы и обратились. Он сказал:
— Не волнуйтесь, ребята. Пожар ликвидирован. Вам повезло, что напротив бордель. Девицы работают круглые сутки. Заметили огонь и позвонили. Могли ведь и не позвонить. Работа у девчат тяжелая, однообразная. А пожар все-таки развлечение...
Полицейский вызвал лифт. Держался он вполне миролюбиво. Не знаю, что тут преобладало, оптимизм или равнодушие...
Помещение редакции было залито водой. В лужах плавали обгоревшие хлопья бумаги. На почерневших стенах висели обрывки проводов. Стоял отвратительный запах мокрой гари. Пластмассовый корпус наборной машины сгорел. Диван и кресла превратились в черные обуглившиеся рамы. Телефонные аппараты расплавились. Стекла были выбиты.
В редакции находилось еще трое полицейских. Нас развели по углам и коротко допросили. Вернее, записали наши координаты. Помимо этого мне задали только два вопроса. Во-первых:
— Занимаетесь ли вы антигосударственной деятельностью?
Сначала я хотел ответить: «Неужели вы думаете, что если бы я и занимался, то...»
Потом сказал:
— Нет.
Тогда полицейский спросил:
— Как вы думаете, это поджог? Кого вы подозреваете? Кто мог это сделать? У вас есть конкуренты? Идейные противники?
Я сказал:
— У меня нет идейных противников. Хотя бы потому, что у меня нет идей.
— Это все, — сказал полицейский, — можете идти. Мы займемся расследованием. Завтра вам надлежит явиться по такому адресу.
Он протянул мне визитную карточку.
Я еще раз оглядел помещение. Диван и кресла были сдвинуты. Вернее — их почерневшие останки. За диваном у окна валялся корпус рефлектора.
Мои коллеги тоже освободились. Мы вышли на улицу. Пожарные сворачивали шланги.
Мы решили где-то позавтракать и выпить кофе.
На лбу у Баскина чернела сажа. Я хотел дать ему носовой платок. Эрик вытащил свой...
Все мы были подавлены. И только Дроздов осторожно воскликнул:
— Старики, а может, все это к лучшему? Давайте выйдем из пламени обновленными!..
— Уймись, — сказал ему Мокер.
Мы зашли в ближайшее кафе. Что-то заказали прямо у стойки.
Мокер прикурил и говорит:
— А что, если все это — дело рук Боголюбова? Разве трудно нанять ему за четыреста долларов любого уголовника?
Баскин перебил его:
— У меня другое подозрение. Что вы думаете насчет КГБ?
— Гениальная идея! — воскликнул Дроздов. — Надо сообщить об этом полиции! Не исключено, что КГБ и Боголюбов действовали совместно. Я в этом почти уверен... На сто процентов...
Тогда я повернулся к Дроздову и спрашиваю:
— Можешь раз в жизни быть приличным человеком? Можешь честно ответить на единственный вопрос? Ты ночевал в редакции с бабой?
Дроздов как-то нелепо пригнулся. Глаза его испуганно забегали. Он произнес скороговоркой:
— Что значит — ночевал? Я ушел, когда не было двух... Что тут особенного?
— Значит, ты был в редакции ночью?
Дроздов, потирая руки, захихикал:
— При чем тут это, старик? Ну, был. Допустим, был... Все мы не ангелы... Это такая баба... Нечто фантастическое... У нее зад, как печь...
— Печь? — задумчиво выговорил Баскин. — Печь?! Так значит — печь?!
Его лицо выражало напряженную работу мысли. Глаза округлились. На щеках выступили багровые пятна. Наконец он воскликнул:
— Ты оставил рефлектор, мерзавец! Ты кинул палку, сволочь, и удрал!
Я добавил:
— А над рефлектором болталась штора...
— Тихо, — сказал Мокер, — официант поглядывает.
— Клал я на официанта, — выкрикнул Баскин, — задушу гада!..
Дроздов повторял:
— Старички! Старички! Я был в невменяемом состоянии... Я, можно сказать, впервые полюбил... Я бешено увлекся...
Баскин издал глухое рычание.
Я спросил у Мокера:
— Хоть компьютер-то был застрахован?
— Как тебе сказать?.. В принципе... — начал Мокер и осекся.
Рычание Баскина перешло в короткий дребезжащий смешок.
Тогда я сказал:
— Нужно выпить. Нужно выпить. Нужно выпить. А то будут жертвы. Необходимо выпить и мирно разойтись. Хотя бы на время. Иначе я задушу Мокера, а Эрик — Левку...
— Сбегать? — кротко предложил Дроздов.
— Я пойду с тобой, — вызвался Мокер.
Кажется, впервые он решил совершить нечто будничное и заурядное. А может, боялся с нами оставаться. Не знаю...
Мы собрали по доллару. Виля с Дроздовым ушли.
Говорить было не о чем. Эрик решил позвонить жене. Через минуту он вернулся и сказал:
— Я пойду.
Затем подозвал официанта и уплатил. Мы даже не попрощались. Я посидел минуты две и тоже решил уйти. Пить мне не стоило. В час мы должны были увидеться с Линн Фарбер...
Я вышел на Бродвей. Прямо на тротуаре были разложены сумки и зонтики. Огромный негр, стоя возле ящика из-под радиолы, тасовал сверкающие глянцевые карты.
Дым от уличных жаровен поднимался к небу. Из порнографических лавок доносился запах карамели. Бесчисленные транзисторы наполняли воздух пульсирующими звуками джаза.
Я шел сквозь гул и крики. Я был частью толпы и все же ощущал себя посторонним. А может быть, все здесь испытывали нечто подобное? Может быть, в этом и заключается главный секрет Америки? В умении каждого быть одним из многих? И сохранять при этом то, что дорого ему одному?..
Сегодня я готов был раствориться в этой толпе. Но уже завтра все может быть по-другому.
Потому что долгие годы я всего лишь боролся за жизнь и рассудок. В этом мне помогал инстинкт самосохранения. И может быть, еще сегодня я дорожу жизнью, как таковой. Но уже завтра мне придется думать о будущем.
Да, я мечтал породниться с Америкой. Однако не хотел, чтобы меня любили. И еще меньше хотел, чтобы терпели, не любя.
Я мечтал о человеческом равнодушии. О той глубокой безучастности, которая служит единственной формой неоспоримого признания. Смогу ли я добиться этого?
Недостаточно полюбить этот город, сохранивший мне жизнь. Теперь мне бы хотелось достичь равнодушия к нему...
Я