Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из сочинений, включенных в настоящее издание (их всего четыре в томе «Пингвина»), только в одном, «Тайфуне», Конрад остается на высоте. Его имя ассоциируется с морем и с «романтикой» затерянных на востоке островов, так что неудивительно, что во времена бумажного голода для издания выбраны наиболее красочные из его сочинений. Неудивительно, и все равно печально. Например, «Плантатора из Малаты», занимающего чуть не половину объема «Зеркала морей», перепечатывать явно не стоило. Эта повесть – всего лишь пример дурной театральщины, каковая является оборотной стороной конрадовского чувства noblesse oblige[88].
С другой стороны, «Партнер», включенный в этот же том, – рассказ, по существу, превосходный, хотя его и несколько портит странная скованность или, скажем, неловкость, из-за чего Конраду оказывается сложно вести повествование в третьем лице. В «Негре с «Нарцисса» есть великолепные картины, но странным образом более всего врезаются в память иные, не относящиеся к сюжету фрагменты, где Конрад отклоняется в сторону и высказывает реакционные политические и общественные взгляды. В своем глубоком эссе, опубликованном несколько лет назад, писатель-маринист Джордж Гаррет указал, что сюжет повести, возможно, связан с неким реальным эпизодом из биографии Конрада, когда он, офицер, столкнулся с взбунтовавшимся матросом. «Теневая черта» – неплохая повесть, не лучше, не хуже, чем с десяток других, написанных Конрадом. «Тайфун», бесспорно, заслуживает переиздания, и остается лишь пожалеть, что вместе с ним не опубликованы либо «Тайный агент», либо «Случай», а также несколько небольших новелл на ту же тему.
Едва ли не все обаяние прозы Конрада питается его происхождением – он европеец, но не англичанин. Это явно ощущается в его письме, которое, даже в лучших своих образцах, и быть может, прежде всего именно в них, кажется похожим на перевод. Говорят, в течение долгих лет ему приходилось переводить свои мысли с польского на французский и, далее с французского на английский, и когда из-под пера писателя выходят фразы типа «его лицо походило на морду козла», или он ставит прилагательное после существительного («это была судьба уникальная и только им принадлежащая»), появляется возможность проследить процесс в обратном порядке, во всяком случае, довести его до стадии французского. Да и в романтизме Конрада, в его пристрастии к величественному жесту и преклонении перед одиноким Прометеем, бросающим вызов судьбе, чувствуется что-то неанглийское. Его взгляд на мир и людей – это взгляд европейского аристократа, все еще верящего в существование «английского джентльмена» во времена, когда этот тип уже два поколения как сошел на нет. В результате Конрад постоянно создавал характеры людей, у которых страсть к приключениям и страсть к разговорам о них сочетались так, как в реальной действительности этого не бывает. «Лорд Джим», допустим, – это в целом совершенный абсурд, несмотря на великолепные эпизоды, в которых описывается тонущее судно. «Конец черты» – образец повествования, в котором конрадовское ощущение личного благородства производит поистине сильнейший эмоциональный эффект, но англичанин, скорее всего, так не написал бы. Чтобы восхищаться английским так, как восхищался им Конрад, надо быть иностранцем, глядящим на английский свежим взглядом и немного его не понимающим.
Еще одним преимуществом, которое дает Конраду его европейское происхождение, является хорошее понимание тайной политики. Он часто выражал свой ужас перед анархистами и нигилистами, но в то же время испытывал к ним нечто похожее на симпатию, ибо он был поляком – возможно, реакционером во внутренней политике, но бунтарем, восстающим против России и Германии. Пусть самые красочные его пассажи связаны с изображением моря, но настоящую зрелость он обретает, ступая на твердую землю.
«Обсервер», 24 июня 1945 г.
Рецензия – не место для личных воспоминаний, но, быть может, стоит все же описать, как я впервые познакомился с творчеством Д. Г. Лоуренса, потому что вышло так, что я прочитал его еще до того, как услышал имя, и впечатление, которое произвело на меня тогда прочитанное, в основе своей не переменилось.
Дело происходило в 1919 году. Я зашел зачем-то в кабинет своего преподавателя и, не найдя его на месте, взял со стола журнал в голубой обложке. Было мне тогда 16 лет, я зачитывался георгианской поэзией. Образцом хорошего стихотворения был для меня «Грантчестер»[89] Руперта Брука. Стоило открыть журнал, как меня совершенно захватило чтение какого-то стихотворения, в котором повествовалось о женщине, глядящей в окно и видящей, как ее муж идет к дому через поле. По дороге он вытаскивает из силков попавшего в них кролика и сворачивает ему шею. Затем входит в дом, швыряет тушку на стол и руками, от которых все еще пахнет кроличьим мехом, обнимает жену. Отчасти она испытывает к нему ненависть, но в то же время буквально тает в его объятиях. На меня произвела впечатление не столько эротика сцены, сколько «красота Природы», которую Лоуренс глубоко переживал, но в то же время то усиливал, то ослаблял это чувство, словно струю воды из-под крана.[90] Особенно поразили меня следующие две строки:
Но имя автора я не запомнил, как не запомнил и название журнала (скорее всего, это было «Инглиш ревью»).
Четыре или пять лет спустя, когда имя Лоуренса было мне все еще незнакомо, я открыл том его рассказов, ныне вышедших сборником в издательстве «Пингвин». И «Прусский офицер», и «Заноза» произвели на меня сильнейшее впечатление. Более всего поразили не столько ужас и ненависть автора к военной дисциплине, сколько понимание самой их природы. Что-то подсказывало мне, что сам он солдатом никогда не был, и тем не менее сумел передать атмосферу армейской службы – заметим, немецкой военной службы. Он воссоздал ее, говорил я себе, всего лишь подсмотрев, как несколько немецких солдат прогуливаются по военному городку. Из другого рассказа, «Белый чулок» (также включенного в настоящее собрание, хотя прочел я его, кажется, позже), я уяснил, что женщины ведут себя лучше, если время от времени заставить их заткнуться.
Конечно, это еще далеко не весь Лоуренс, но, думается, опираясь на эти первые для меня образцы, я составил довольно широкое представление о творчестве писателя. Это был по сути своей лирический поэт, а безудержное влечение к Природе, иными словами, к земному началу, стало одной из движущих сил его творчества, хотя внимание на это обращают реже, чем на его интерес к сексу. Но главное, он был одарен способностью понимания – или, по крайней мере, так казалось – людей, совершенно на него не похожих: фермеров, егерей, священников, солдат; ряд этот можно удлинить за счет шахтеров, ибо хотя Лоуренс и сам тринадцатилетним подростком спускался в шахту, ясно, что типичным углекопом его не назовешь. Каждый его рассказ – это своего рода лирическое стихотворение, возникшее в ходе наблюдения за каким-нибудь чуждым автору, загадочным человеческим существом, во внутреннюю жизнь которого он проник в результате внезапного озарения.