Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почти каждое из названных стихотворений Тютчева принадлежит к вершинам русской и мировой лирики, а ведь они составляли только малую часть созданного им в те годы. Тютчев, как уже говорилось, не торопился стать поэтом; став поэтом, он опять-таки не спешил печатать стихи. Известно, что он передавал стихи в московские журналы и альманахи только благодаря настойчивым просьбам Раича, братьев Киреевских, Погодина. Не столь уж часто – и то лишь в последние годы жизни – стихи поэта попадали в печать по его личной инициативе.
Чаще всего делают вывод, что Тютчев-де вообще не придавал большого значения своему поэтическому творчеству, и это как бы даже бесспорно подтверждается целым рядом его небрежных, а нередко и иронических высказываний о собственных стихах.
Но, если внимательно вглядеться во все дошедшие до нас суждения Тютчева о мысли и творчестве, станет неопровержимо ясно: он не находил удовлетворения в своих стихах, в сущности, потому, что ставил перед собой грандиозные, безграничные цели. Иначе говоря, его очень сдержанные или даже пренебрежительные самооценки относились не к его творчеству (и, тем более, не к творческим возможностям), но к отдельным плодам этого творчества. Ведь мог же он сказать о себе еще в молодости:
По высям творенья, как бог, я шагал…
Или в более позднем стихотворении:
О вещая душа моя!
Но, может быть, это только чисто поэтические обороты, не выражающие истинной, трезвой самооценки? Нет, Тютчев, например, как бы даже между прочим касается в одном из своих писем «присущего» его уму «свойства охватывать борьбу во всëм ее исполинском объеме и развитии».
Вполне естественно, что при таком сознании своих возможностей те или иные реальные плоды собственной деятельности не удовлетворяли поэта.
Это относилось, кстати сказать, не только к поэзии. Излагая свои мысли в письмах, Тютчев нередко тут же сокрушался, что не может высказать их во всей глубине и размахе.
Вот очень характерное наблюдение близкого Тютчеву человека. Поэт должен был написать письмо о современной политической ситуации одному из уважаемых им людей. Он «раз двадцать брал в руки перо… но отступал в ужасе перед той массой мыслей, которые пришлось бы ворошить».
И уж если всерьез разбираться в существе дела, следует сказать, что тютчевское отношение к плодам собственной мысли и творчества выразилось с наибольшей очевидностью не столько в самокритических оценках, сколько в малом количестве им созданного. Томик стихов, несколько статей и оставшийся в набросках трактат «Россия и Запад» – вот и всë, не считая его писем, которым сам он придавал лишь чисто практическое значение (хотя многие из них поистине проникновенны).
«Чтобы ясно выразить эти мысли, понадобилось бы исписать целые тома», – жалуется Тютчев в одном из писем. В другом письме он говорит о «восточном вопросе»: «В глубине души я постоянно обсуждаю его… но как только берусь за перо – ничего не выходит… Слишком много пришлось бы мне писать».
Но дело не только в грандиозности мыслей, требующих для своего выражения многотомного трактата. Дело еще и в том, что само выражение как таковое, полагал Тютчев, искажает и замутняет его мысль. Об этом, в частности, говорится в знаменитом стихотворении «Silentium!», написанном около 1830 года (хотя смысл его многозначен и не сводится к тому, что имеется в виду в данном случае):
…Мысль изреченная есть ложь.
В 1836 году Тютчев писал о том же в прозе: «Ах, писание страшное зло. Оно как будто второе грехопадение злосчастного разума…»
То, что совершалось в духовном мире Тютчева, охватывающем природную и человеческую борьбу, по его собственному определению, «во всëм ее исполинском объеме и развитии», не могло, как ему представлялось, воплотиться в слове. Короче говоря, собственные стихи не удовлетворяли Тютчева не, так сказать, сами по себе, а в их соотношении с тем, что открывалось его «вещей душе». Он склонен был видеть в созданных им стихах лишь бледные намеки на дарованные ему – именно дарованные, а не добытые и потому не порождающие гордыню – откровения (Иван Аксаков писал о Тютчеве: «Его я само собою забывалось и утопало в богатстве внутреннего мира мысли, умалялось до исчезновения в виду откровения…»).
Тютчев не раз сетовал, что не может-де высказаться с полной ясностью и цельностью: «Я чувствую, что всë, что я… говорю… туманно, отрывочно, бессвязно и передает… лишь душевную тревогу».
В конце концов можно бы даже и согласиться с тем, что творчество Тютчева воплотило «лишь душевную тревогу»:
О вещая душа моя,
О сердце, полное тревоги…
Но эта тревога так богата смыслом и столь всеобъемлюща – тревога о всей человеческой Истории и всëм Мироздании, – что и ее бы оказалось достаточно для создания великой поэзии. И необходимо при этом сознавать, что воплощение такой тревоги было бы невозможно без присущего Тютчеву «свойства охватывать борьбу (борьбу и природных, и человеческих сил. – В. К.) во всëм ее исполинском объеме и развитии».
Наследие Тютчева – это предельно емкие лирические творения, в которые нужно пристально вглядываться, вчувствоваться, вживаться, чтобы постичь воплотившееся в них «исполинское» откровение. Тютчев постоянно сомневался в том, что ему удалось внятно выразить открывшееся ему.
Всë это ясно видел теснейшим образом связанный с поэтом Иван Аксаков, который писал, что Тютчев поистине страдал «от нестерпимого блеска своей собственной неугомонной мысли… В этом блеске тонули для него, как звезды в сиянии дня, его собственные поэтические творения. Понятны его пренебрежение к ним и так называемая авторская скромность».
Да, конечно, именно так. И всë же Тютчев прозорливо сказал:
Нам не дано предугадать,
Как слово наше отзовется…
И действительно, ныне тютчевское слово отзывается с такой силой и широтой, что едва ли можно было это предугадать. Перебирая в памяти даже отдельные тютчевские строки из созданных около 1830 года стихотворений, мы понимаем, что они принадлежат к высшим выражениям человеческого духа.
…Счастлив, кто посетил сей мир
В его минуты роковые!
…И мы плывем, пылающею бездной
Со всех сторон окружены.
…Всë зримое опять покроют воды,
И Божий лик изобразится в них!
Но мы