Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды я забрела в дендрарий и совершенно ясно вспомнила, как пыталась сфотографировать гуляющего по парку павлина и отчаянно уговаривала его распустить хвост.
Память словно дразнила меня. Какие-то мелкие детальки, подробности нет-нет да и всплывали. Но существенного — по-прежнему ничего.
Я поехала в собес, нашла бухгалтерию и спросила работающих там женщин, не знают ли они чего-нибудь о Марине Слободиной.
— А зачем вам? — после недолгого молчания настороженно отозвалась одна из них, самая старшая.
— Я ее двоюродная сестра, — сказала я, присаживаясь на краешек стула и внимательно разглядывая комнату. — Приехала вот, пришла к ним, а муж ничего о ней не знает. Говорит, развелись, Марина куда-то уехала.
— С работы она уволилась. Куда устроилась, мы не знаем. Где живет — тоже, — вмешалась другая, помоложе. — И знаете, честно говоря, ни капли об этом не жалеем.
— Света! — попыталась одернуть ее пожилая.
— А что? — вскинулась Света, сдув с глаз упавшую каштановую челку. — Мало она тут нам всем крови испортила? И вам, Зинаида Ивановна, лично?
— Но человеку-то об этом зачем знать?
— Расскажите, пожалуйста, — тихо попросила я.
Женщины посмотрели на меня, переглянулись.
— Хорошо, — медовым голоском пропела склочная Света. — Не знаю, зачем вам действительно это нужно, но слушайте. Ваша кузиночка тут чуть ли не всех баб перессорила. Знаете, как говорят? Сделал гадость — на сердце радость. Вот она и радовалась. Одной говорит, к примеру: тут Маша про тебя вот что сказала. А другой: знаешь, Маша, Лена про тебя такие сплетни разводит. Ну, Маша с Леной и начинают, разумеется, друг на друга пыхтеть, а Маринка веселится. Просто так, от не фига делать. А уж как любила комплиментик наоборот подбросить — хлебом не корми. «Ой, Светочка, тебе эта юбка не идет, она тебя полнит». «Что-то вы, Зинаида Ивановна, сегодня плохо выглядите, опять, наверно, почки, вон мешки какие под глазами». Если, не дай бог, кого из девчонок увидит с кавалером — все, сливай воду. Город-то маленький. Обязательно попытается как-нибудь познакомиться и увести. Просто так, назло. А потом еще и хихикает — мол, что делать, если некоторые женщины не могут мужика около своей юбки удержать. А по работе…
— Вечно ходила к начальству кляузничать, — вступила Зинаида Ивановна. — Кто опоздал или с работы ушел. А сама работала так, что вечно приходилось все за нее доделывать или переделывать. И попробуй ей только замечание сделай — все, считай, ведро корвалола выпьешь. Такого визгу наслушаешься. Мол, все кругом ей завидуют, интриги против нее затевают и вообще хотят выжить. И как ее только муж терпел?
— Да, вот бедный парень, — закивала Света. — Я его знаю, мой брат с ним в одном классе учился. Хороший такой, спокойный. И любил ее. Вот мне интересно, почему хорошие мужики таких гадин любят, а? А она с ним что делала! Чуть ли не на глазах у него мужиков домой водила. Разве что под паровозом не лежала. Такая потаскуха, слов нет. Все говорила: вот жалость, что мужики к нам в собес ходят или старые, или инвалиды, или у кого семеро по лавкам. Юбки вечно носила по самую… эту самую длиной. И сидела, ноги раскорячив, чтоб все ей туда заглядывали. А сама-то — смотреть не на что, от горшка два вершка, доска два соска. Ну, вы в курсе, что я вам рассказываю. Вы уж извините, что про сестричку вашу так пришлось. Но вы сами захотели.
— Да ничего, спасибо, — попыталась улыбнуться я, поднимаясь со стула. Хорошо хоть не видно, как уши под косынкой горят. — Скажите, а она с кем-нибудь дружила тут?
— Вы что, смеетесь? — в один голос воскликнули Света и Зинаида Ивановна.
Выйдя из собеса, я кое-как добрела до речной набережной и села на скамейку.
Вот это да! Неужели это все обо мне? Я вспомнила слова Валерия о том, что, наверно, мне хотелось бы быть кем угодно, но только не Мариной Слободиной. Он был прав на все сто. На двести!
Да, Мариной Слободиной мне быть не хотелось. И вот что оставалось непонятным. Если Марина, то есть я, действительно была такой, какой ее — меня? — описывали, то для нее — и для меня! — подобное поведение должно быть нормальным и естественным. А вот мне — неизвестно кому, которая уже привыкла называть себя Мариной, — это кажется диким и мерзким. Но разве такое может быть? Разве может человек после комы измениться настолько, что собственные прежние поступки кажутся ему просто отвратительными?
Или я все-таки не Марина?
Но как тогда этот проклятый билет оказался у меня в кармане? И эти явно сочинские воспоминания?
Я вернулась домой к бабе Глаше и позвонила Валерию.
— Скажи…те, пожалуйста, у Марины было такое зимнее пальто, черное драповое, на ватине и с кроличьим воротником?
— С кроличьим воротником? Было. Облезлое, с накладными карманами и большими круглыми пуговицами. Ему уже в обед сто лет. Правда, она его почти не носила. По здешним меркам оно жарковатое.
Интересно, если бы я кого-то очень любила — допустим, того же Андрея, и вдруг начала потихоньку узнавать о нем всякие гадости — ну, например, сначала, что он бабник и алкоголик, потом, что вор и наркоман, потом — что насильник-педофил — что тогда? Что бы я испытывала? Было бы мне больнее, чем сейчас?
Неслышно, как кошка на мягких лапках, подошла баба Глаша, погладила по плечу. Я вздрогнула.
— Ну что ты, милушка? Взгрустнулось?
Я повернулась, уткнулась в ее мягкий теплый живот, повязанный ситцевым фартуком в цветочек, и выплакала все свое новое горе.
— Ну не надо, не надо. — Баба Глаша прижала меня к себе и осторожно поглаживала голову, спину. — Это все ничего. Это пройдет. Господь тебе для вразумления беду твою послал. Ты же теперь видишь, что раньше плохо жила, понимаешь. На все теперь по-другому смотришь.
— Нет, не понимаю, — всхлипывала я. — Не может человек так измениться. Или это не я, или… Или я ничего не понимаю. Откуда тогда билет, пальто? Почему я помню дендрарий, Аэробику, то есть Арабику, и дельфинов в море?
— Может, милая, может измениться. Пройдет человек на волосок от смерти — и на все по-другому смотрит. И кается со слезами. Вон разбойник, которого с Господом нашим вместе на кресте распяли. Покаялся — и первым в рай вошел.
— Ну, это как в кино. Такая была плохая и вдруг стала просто ангел.
— А почему нет? И послушай меня, не надо тебе куда-то ходить, выяснять, какая ты была раньше. Не случайно Господь у тебя память забрал. Наверно, для того, чтобы ты с чистого листа все начала. Нужно будет — вернет. А пока — не нужно. Ты только себе хуже делаешь.
Но бабу Глашу я не послушалась. Когда самые горькие слезы были выплаканы, во мне проснулся какой-то мрачный то ли мазохизм, то ли самобичевание. Ну и пусть мне будет хуже, думала я. Хочу знать все, до конца. По крайней мере, я уже не считала себя несправедливо обиженной и не предъявляла Богу — если он есть! — претензий. Да, говорила я себе, если я действительно была такой стервой, то теперь за это расплачиваюсь.