Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только в Риме этого не слышали. Принц Зизим! Ну, ест, здорово спит и для потехи убил пять человек. Смешной принц Зизим! Теперь он — гость папы. Значит, кардиналы соревнуются, устраивая празднества в его честь. В прошлом году, чтобы сделать ему приятное, в совершенно неурочное время был устроен даже карнавал. Говорят, Иннокентий, если сумеет когда-нибудь поднять крестовый поход, то свергнет Баязета, а сумеет свергнуть Баязета — посадит на турецкий трон оримляневшего Зизима, если только можно еще посадить принца Зизима куда-нибудь, кроме как за стол или на постель к куртизанке. Между тем Зизим, очень разумно, об этих планах и не думает. Он развлекается. И знай горланит свое: "Ля иллаха илла-ллаху ви Мухамеду расулу-ллахи!" — о единственном истинном боге аллахе в папском Риме…
Сады обдавали своим сильным ароматом философов, хмуро шагающих за Лоренцо, — только Марсилио Фичино посмеивался мелким язвительным смешком. Да, правителя никому не превзойти… Это был мастерский ход. А как они сцепились! Папа-платоник, папа-аристотелик, обновление церкви, царство божие на земле, бредовая проповедь Савонаролы, кары господни, слезы народа, Синьория в замешательстве, тревожное время… а Медичи пошел к львиному рву. "Если папа может быть тюремщиком басурмана-турка, почему бы мне не назвать своего зверя именем этого турка?"
Слюнявого детеныша леопарда зовут теперь: принц Зизим.
Гигантского зверя с могучей пастью и сокрушительными лапами — льва, исполнителя княжеских приговоров, зовут Ганнибал.
А где-то там Рим…
Лоб Полициано прорезан глубокой, тяжелой складкой. Ему все было понятней, чем другим. Но он вновь будто слышал стон князя, как тот раз, когда Медичи во время чтенья диалога "Менексен" вдруг наклонился набок из-за резкой боли в почках. Да, князь нездоров, пепельный цвет лица его ясно говорит об этом, — только бы дал бог не теперь!
За поворотом дорожки послышались мальчишеские голоса, и Медичи, улыбнувшись, ускорил шаги. Ученики, под наблюдением старенького маэстро Бертольдо, идут, как обычно, в Санта-Мария-дель-Кармине копировать фрески. Среди них и Микеланджело. Они окружили князя, который поспешно, радостно отошел от своих философов и стал расспрашивать каждого мальчика, называя его по имени.
Микеланджело следит сияющими глазами за каждым движением князя. Он любит Лоренцо, преклоняется перед ним. Но отвечает ему смущенно, с трудом подбирая слова. А остальные смеются. Здесь и два новых друга его — Джулиано и Джулио Медичи. Да, задумчивый, молчаливый Джулиано сразу прильнул к Микеланджело и поверяет ему многое, о чем не говорит с другими. И Джулио Медичи сделал Микеланджело своим другом. Он — внебрачный сын Лоренцова брата, убитого во время Пацциевой мессы, и станет священником, — а теперь ему тринадцать лет. Он гордый, все его балуют, он — всеобщий любимец, в память несчастного Джулиано, убитого во время Евангелия. Робость Микеланджело очаровала его. Он ласков со своим новым другом, и тот рассказывает ему о своих мученьях, испытанных до перехода к Гирландайо, штука для Джулио непонятная, но очень любопытная. Никогда не знал побоев княжеский ребенок, сын возлюбленного брата, никогда не знал побоев принц, но охотно слушает об этом рассказы других. И потом, здесь есть сад великолепный, огромный, полный статуй, диковинных дорожек и уголков, где можно быть действительно проводником слишком робкого мальчика… Джулио и Джулиано Медичи любят Микеланджело, знавшего побои, не хвастающегося, рассказывающего о том, что такое совершенная радость, и о ласточках, которые по приказу своего хозяина, синьора Франциска, никогда не улетают из монастыря; умеющего срисовывать прекрасные картины и статуи, тихого, застенчивого, всегда полного смущения, не такого, нет, совсем не такого, как остальные… Джулио и Джулиано Медичи, оба подростка, так любят Микеланджело, что часто ходят с ним в часовню храма Санта-Мария-дель-Кармине посмотреть, как он копирует фрески, послушать его рассказы о Мазаччо, великом мастере, покинувшем Флоренцию, оттого что ему было здесь душно, и умершем в Риме от голода…
Но у Микеланджело есть и враги. Это Торриджано да Торриджани, сильный, коренастый, моделирующий теперь под руководством Бертольдо фигуры из глины и очень этим гордый, потому что скоро в Италии не будет ваятеля крупней его. Днем он усердно работает, а ночью бежит потихоньку из Медицейских садов, посещает таверны, бордели и на рассвете возвращается с мутным взглядом, надышавшись вонью дубилен у Арно, надышавшись запахами водки и грязного белья олтрарнских девок. Остальные боятся его, потому что он жестокий и драчливый. Рассвирепеет — лучше не попадайся, а свирепеет он часто. Микеланджело он презирает, называет его святошей, на которого смотреть противно. Смеется над ним, всячески оскорбляет его, поносит. Остальные подростки тоже знакомы уже с этими тайными ночными прогулками, знают, где те домики в Олтрарно, но Микеланджело ничего не знает. Он слишком застенчивый, нелюдимый, и потом — эти вещи до того ему противны, что он слышать не хочет ни разговоров таких, ни шуток. Еще будет время спознаться с адом.
Сейчас они идут в Санта-Мария-дель-Кармине копировать фрески. Опять Мазаччо. Но будет там сидеть и малый Филиппино Липпи, живописец, сын живописца-монаха, кармелита Филиппо Липпи и монахини Лукреции. Ему поручено реставрировать и докончить фрески Мазаччо, и он делает это идеально, мастерски. Он обречен, скоро умрет. Он харкает кровью и знает, что краски ему смешивает смерть. Поэтому он спешит. Вечно в тревоге, в нетерпенье, в страхе, позволено ли ему будет завтра докончить начатое вчера. В живописи он превосходит Боттичелли, и мессер Боттичелли знает это и не завидует. Все любят беспокойного Филиппино Липпи, сына монахини, скинувшей покрывало и нарушившей обеты ради красоты художника, писавшего с нее святую мученицу деву Маргариту. Филиппино Липпи хочет еще пожить, высосать из жизни всю ее красоту, насколько сил хватит. Но сил его хватает только на живопись, и вот он пишет горячо и страстно, вкладывая в это все свои мечты, всю тоску своего желания. Зная, что обречен, он пишет предметы святые и вечные, матерь божию. Дева Мария, смилуйся над ним!
Они идут, и старенький маэстро Бертольдо ведет их. Они уже простились с Лоренцо, а все идут цветущими садами, сокровищницами искусства. Среди зелени мелькают стройные тела статуй. Солнце движет свой блестящий серп по верхушкам дерев, срезая с них тени, которые, падая, цепляются за ветви. Цветник роз только что обручился с тишиной, и воздух, кристально чистый, напоен дыханьем бесчисленных трепещущих цветов. Как только смеркнется, сильней запахнет лаванда, которая пока молчит. Если хочешь прислушаться к ее благоуханию уже сейчас, наклонись к земле, как пылкий влюбленный к кудрям девушки, лежащей в траве. Несколько статуй позади поставила только мечта, они расплывутся, это игра огней и фонтанов, вздымающих к нему белые потоки воды, подобные воздетым ввысь обнаженным рукам, которые танцуют. Всюду жизнь, пылающая огнем тайной любовности. Все жаждет раскрыться, отдаться, наполниться, весь сад — сплошной искрящийся светильник красоты.
Они идут, и старенький маэстро Бертольдо говорит им.
— Божественный Донателло, — говорит он, — когда мы с ним вместе ваяли Авраама и Исаака, научил меня не обращать внимания на мелкие страсти и преходящие настроения. Нужно создавать произведения вечные, ибо этого требует дух. Вечные произведения создаются из крови и боли, поэтому-то они и вечные, юные. Божественный Донателло был нелюдим, аскет, искусство было для него твердым монастырским уставом, который он всегда строго соблюдал, никогда от него не отклонялся, постоянно носил с собой. Устав этот дан богом, он — вечный. Все в нем вечно, — вечны в нем обеты бедности, чистоты и смирения. Кому эти обеты блюсти не по силам, тот не художник, не знает устава, — он обыденный, создает преходящие произведения, и его ждут кары, ибо дарователь устава, господь, сурово карает за каждое нарушенье его. Самые страшные кары — это ловкость, гордыня и суетность. Если господь покарал тебя ловкостью, брось кисть и резец и ступай обратно в мир, уйди в него с головой, не оставив по себе памяти. Ловкость… это поверхностность, подражательность. А подражательность — пересмешничанье. А пересмешничанье от дьявола, не от бога. Если господь покарает тебя суетностью, тогда скорей отойди и делай просто вещи, которые нравятся людям, но не оскверняй устава, ты — лишен красоты, лишен духа, вкуса и чувства. Ты — раб обыденного, ты не вечен, а не вечен, — значит, не молод, отойди. Если он покарает тебя гордыней, вернись в мир, служитель мира, а не устава, мир много даст тебе за твою гордыню, тебе больше нечего ждать от устава искусства, кроме своего собственного паденья. Ангелы падали из-за гордыни, а ты не падешь? Почему ты думаешь, что вырвешь красоту из божьих рук, что это в конце концов удастся тебе? Трепет листа тебе непонятен, а гордишься? Божественный Донателло годами изучал одни только повороты ноги и движения мышц икры, прежде чем приступить к своему Давиду, да, и только так творил он, победоносный искатель гармонии. И дальше говорил: