Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После Флоренции он еще несколько лет учился в венецианской Академии изящных искусств, занимался и живописью, и скульптурой, там пристрастился к вину и к гашишу. Он все чаще подумывал о том, что пора уезжать в Париж, – художникам начала XX века все, кроме Парижа, казалось провинцией. В 1900 году осуществил свою мечту о Париже девятнадцатилетний Пикассо, в 1906-м – Кандинский, тогда же появился на Монмартре и молодой Модильяни. Амедео было 22 года, и ему предстояло найти себя как художника. Это был мучительный процесс. Странно, что так много людей знало его в Париже, так много рассказов, легенд, баек, анекдотов сложили об этом человеке, ставшем позднее символом пропащей монпарнасской богемы, – и так мало его описаний оставили нам даже те, кто часами сидел напротив художника, позируя для знаменитых модильяниевских портретов, обессмертивших его модели. Чаще других описывали его русские друзья из общаги «Улей». Этих выходцев из белорусских и украинских местечек, из глухих уголков Австро-Венгерской империи, из Минска, Вильны, Витебска и Варшавы молодой тосканец поражал, пугал и завораживал широтой познания латинской культуры, томиком Данте или Бодлера, неизменно оттопыривавшим карман, дорогим красным шарфом на шее, бархатными куртками, неизменной и безудержной щедростью, поражал блеском эрудиции, широтой натуры, размахом, а также неудержимым самоистреблением, обреченностью, словно бы отмеченностью печатью рока…
Вспоминают его золотистые глаза, его неотразимость, шарм, вечное желание соблазнять, утверждая себя, его любовь к философии, страсть к поэзии: он мог часами, жестикулируя, читать наизусть Данте, Леопарди, д’Аннунцио, Рембо, Верлена, Бодлера… Пишут, что у него было, наверно, богатырское здоровье, если он мог при залеченной чахотке так долго вести этот богемный образ жизни. Дочь Модильяни Жанна напоминала, что в Париж он приехал все же не наивным и здоровым юношей-провинциалом: он еще в Италии узнал, что такое искус учебы, здоровье его было подорвано туберкулезом, да и нервы были не слишком крепкие (многие вспоминают о его «неожиданных переходах от застенчивой сдержанности к припадкам безудержной ярости»).
Он часто забредал на окраину Парижа, в «Улей», иногда жил там. «Улей», вписавший удивительную страницу в историю так называемой Парижской школы живописи, в историю русских парижан, да и в историю искусства вообще, возник в 1902 году. Как сказал позднее один из тогдашних обитателей «Улья» Марк Шагал, здесь или помирали с голоду, или становились знаменитыми. Понятно, что имена последних лучше запомнились миру, чем имена первых. Среди тех, кто остался в памяти, – сам Шагал, Леже, Модильяни, Сутин, Архипенко, Альтман, Цадкин, Кислинг…
Для двадцатипятилетнего Амедео этот год перед встречей с молодой русской поэтессой (1909) был годом особенно напряженного поиска и труда. То ли влияние африканского искусства, то ли знакомство с соседом, румыном Бранкузи, укрепило в нем желание продолжать занятия скульптурой.
А весной 1910 года в Париж приехала Анна. Точнее, приехали молодожены, муж и жена Гумилевы…
Итак, парижским летом, в самом начале июня, супругов Гумилевых можно увидеть на парижской улице. Она очень высокая, с царственной походкой и неповторимым, нисколечко не русским профилем – этот точно вырезанный, отнюдь не маленький, безусловно царственный нос (профиль ее ни с чьим не спутаешь, и на этом отчасти основаны нынешние сенсационные находки). Так как книга наша документальная, предоставлю слово тем, кто ее видел в те годы. Н.Г. Чулкова год спустя встречала Аннушку на парижской улице и оставила такое свидетельство.
Она была очень красива, все на улице заглядывались на нее. Мужчины, как это принято в Париже, вслух выражали свое восхищение, женщины с завистью обмеривали ее глазами. Она была высокая, стройная и гибкая… На ней было белое платье и белая широкополая соломенная шляпа с большим белым страусовым пером – это перо ей привез только что вернувшийся тогда из Абиссинии ее муж – поэт Н.С. Гумилев.
Анна словно отражена здесь в глазах прохожего-парижанина, и напрасно требовать от мимолетного этого наброска словесной точности. Ибо что значит «очень красива»? Даже влюбленные в нее мужчины говорили не о красоте ее, а о чем-то ином, «даже большем, чем красота». Вот как один из ее возлюбленных, эстет, литературовед и писатель Николай Недоброво писал о ней своему другу-художнику Борису Анрепу:
Попросту красивой назвать ее нельзя, но внешность ее настолько интересна, что с нее стоит сделать и леонардовский рисунок, и гейнсборовский портрет маслом, и икону темперой, а пуще всего поместить ее в самом значащем месте мозаики, изображающей мир поэзии…
Объективности ради приведем свидетельство и другого литератора, поэта и критика Г. Адамовича, чье мнение трудно счесть пристрастным, ибо страсть в нем зажигали, как правило, не женщины, а мужчины:
Нет, красавицей она не была. Но она была больше, чем красавица, лучше, чем красавица. Никогда не приходилось мне видеть женщину, лицо и облик которой повсюду, среди любых красавиц, выделялись бы своей выразительностью, неподдельной одухотворенностью, чем-то сразу приковывавшим внимание…
Добавим к этому, что она была загадочная «русская аристократка» из загадочной страны России. Загадками этими заинтриговали Францию Тургенев, Толстой и Достоевский, над Монпарнасом уже витал тогда романтический образ «монпарнасской мадонны» Марии Башкирцевой, и, может, поэтому новые русские эгерии одерживали там почти без труда свои блистательные победы.
Ну а спутник ее, что стоит в этот весенний день 1910 года на тротуаре рядом с растерянной женой, оглядывая хорошо знакомую, даже можно сказать, привычную для него парижскую улицу, Николай Степанович, Николай Гумилев, – что он, каков на вид? Так мало говорят нам все эти его бледные фотографии и дагерротипы начала века, что мы предпочтем снова предоставить слово его современникам. Вот, скажем, как описывает тогдашнего Гумилева Сергей Маковский:
Юноша был тонок, строен, в элегантном университетском сюртуке, с очень высоким, темно-синим воротником (тогдашняя мода) и причесан на пробор тщательно. Но лицо его благообразием не отличалось: бесформенно мягкий нос, толстоватые бледные губы и немного косящий взгляд (белые точеные руки я заметил не сразу).
Женщины, впрочем, к внешности Гумилева куда более снисходительны, им он умел внушать симпатию и даже любовь. По описанию жены его брата, он был «высокий, худощавый, очень приветливый, с крупными чертами лица… Походка у него была мягкая, и корпус он держал чуть согнувши вперед. Одет он был элегантно». Оригинальность и подчеркнутую элегантность его костюма отмечали все – лимонные носки при лимонной же феске и русской рубахе на даче (по описанию дачной соседки, госпожи Неведомской), оленью доху с белым рисунком по подолу, ушастую оленью шапку и пестрый африканский портфель зимой в Петербурге.
Показав молодой супруге красоты прославленного города, конечно же привел ее Гумилев на Монпарнас – в знаменитую «Ротонду», что и ныне красуется вывеской, былой славой и новой дороговизной на углу бульвара Распай и улицы Вавен (памятный для русских на протяжении чуть не трех десятилетий угол). Думаю, именно тут, в «Ротонде», и увидели впервые друг друга Анна и Амедео.