Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он приходил. Не чаще, правда, чем требовали того приличие и нужда. Скорей просто затем, чтобы как-никак теплился ещё слабый семейный фитилёк. Приносил каждый раз чего-нибудь вкусного, поскольку в отсутствие большего не оставалось уже ничего занимательного и материального, чем можно было бы приятно удивить папу, давая тому искусственный, но всё же повод для ответной стариковской улыбки. Они сидели друг против друга, пили чай и говорили ни о чём. Минут двадцать-двадцать пять, до получаса обычно не дотягивало. После чего Лёва незаметно бросал взгляд на напольные часы, антикварные, эпохи модерн, конца девятнадцатого века. Агрегат был от французов, 1130 × 450, невысокий и потому уникальный уже только необычным своим размером, тем более с безгиревой перетяжкой и невероятно тонкой ручной резьбой по дереву в основании корпуса и вокруг циферблата. Кроме того, корпус часов покрыт был настоящим скрипичным лаком для пущего боя. Зная эту чрезвычайно редкую особенность, Лёва решил оставить их себе, навсегда. То есть никогда не продавать: так уж захотелось. И подарил отцу на его семидесятилетие. По-любому нужно было культурно отдариться, а эти восхитительные часы, преподнесённые родителю в виде редкого по шикарности презента, решали обе задачи махом. Плюс к тому обеспечивалось и привычно надлежащее хранение ценности, которую теперь в числе прочих предметов культурного запаса он сберегал на жилплощади Алабина-старшего. Каминные же часы, чудовищно дорогие, середины восемнадцатого века, работы английского мастера Джорджа Грэхема, со свободным анкерным ходом, уже не на рубинах, а при сапфирах высокого качества выделки на поверхности палет, — те временно помещались у него в Кривоарбатском, со дня на день ожидая договорного купца из очень, очень крутых. Часы дали на комиссию, исключительно под имя и лишь на двое суток. Но Лёва знал, что успеет. И успел, не промахнулся. А главное, не пришлось выстраивать исторических версий, как обычно, всякий раз немножечко опасаясь конфуза, если клиент соизволит вдруг перепроверить даденные ему сведения. Тут же всё было предельно чисто. Настолько, что и сам был немало удивлен и качеству, и сохранности, и подлинности имени величайшего часовщика. Очень, очень хорошо заработал тогда, при малейших затратах времени и минимуме усилий по поиску добросовестного приобретателя.
Заканчивая визит к отцу, в очередной раз кидал он взгляд на циферблат, дежурно хлопал рукой по коленке, вставал, кратковременно прижимался щекой к прохладной, всегда чуть недобритой отцовской щеке и, не оборачиваясь, уходил. Попутно не забывал невзначай сверить напольные стрелки с наручным «Вашероном Константином». «Вашерон» был 1922 года изготовления, с русским механизмом, ещё успевшим не стать убитым ранним советским новоделом, но зато имел реальный золотой швейцарский корпус, несерийный, работы начала двадцатого века. От оригинала часы не отличались. Он принял их за долги и лишь потому, что как никто понимал: маленькая тайна, несколько уценивающая, если сравнивать с комплектным подлинником этот восхитительный наручный агрегат, известной останется лишь одному ему. Даже тот продвинутый купец, что снял их с руки в горячем желании добить нехватку денег, чтобы тут же на месте заполучить небольшую работу Давида Бурлюка в паре с небольшим полотном Леона Бакста, никогда бы не постиг всей исторической тонкости предмета собственной носки. Кстати, Бакст был подлинник, Бурлюк же — фуфловый. Но зато подписной, с автографом, неотличимым от оригинала, искусством деланья которых в совершенстве владел всё тот же подвальный заточенец, гениальный копиист-реставратор, окончательно закислившийся в собственном поту, пропитанный выхлопом водочных паров и по-прежнему обитавший в то время у себя на Черкизовской. Да и пускай, подумал тогда Алабин в короткий промежуток между «Вашероном» и Бурлюком, в конце концов, не пояс Богородицы. Подделкой меньше, подделкой больше — не принципиально, главное не обмануться, что вещь идёт в нужные неправильные руки. Знал бы, что не так, не отдал бы. Отказал. А Бакст ему — бонус.
Слава Всевышнему, который от случая к случаю, бывало, пригождался. Всё так же приходила незаменимая Параша, живая, не так чтобы хворая и неизменно угодливая. Как и в тогдашние времена, так и теперь собственной жизнью она не обзавелась. И потому её параллельное существование, примкнувшее когда-то соседским боком к алабинскому дому, в итоге слилось с ним против правил семейной геометрии в одну единственно возможную общую судьбу.
Он и её любил, Парашу, но, в отличие от отца, тут уже всё было по-честному. Прижимал искренне, целовал в сухую старушечью башку, вбирая ноздрями запах родной и памятный. Перед уходом, если пересекались, совал денег, сколько зацепит рука, и никогда не думал, куда пойдут: самой ей или же на общие с отцом хозяйственные нужды. По большому счету это было всё — список близких людей на этом исчерпывался. Остальное в зачёт не шло из-за честной невозможности признать кого-то из многочисленного окружения окончательно и единственно близким. Те же, кто намеревался им стать или кого сам же Лев Арсеньевич в приступе случавшегося добросердечия подумывал в таковые назначить, уже были заняты другими, с кем отношения по разным причинам были совершенно невозможны даже через ступень-другую знакомства. Другие оказывались должны, что само по себе обрезало подобную возможность уже в зачаточной стадии покушения на неё. Однако же он как-то справлялся с этим, хотя и с разнопеременным успехом. Телефонную немоту, если отбросить регулярный трезвон по делу, давно уже научился не воспринимать близко к сердечному устройству, изначально сконструированному крепко-накрепко, без ненужной слабины. Отсутствие близкой связи с миром компенсировалось любимой работой и сопутствующими удовольствиями от частых попаданий в цель. Очередное такое попадание, как правило, напрочь выводило печальную часть размышлений из общего оборота мыслей как минимум на неделю-полторы. Всё это время Лев Арсеньевич либо впрямую наслаждался обретённой вещью, даже когда определённо знал, что сделка та не обретение, а всего лишь передержка культурного предмета до момента, пока он не окажется в руках настоящего хозяина. Или же просто сосредотачивался на очередном поиске такого владельца, готовя вещь к реализации, будь то лёгкая реставрация или же потребность в сопровождающем сделку провенансе. В зависимости от этого ехал либо на Черкизовскую, либо с головой уходил в историю, давнюю и поближе, подбирая для грядущего сговора подходяще умные или уж совсем научные слова, нужным образом истолковывающие стоимость и происхождение предмета. При этом всегда опирался на события и даты легко проверяемые, смежные, ближайше расположенные к необходимым, какие вполне бы устраивали сооружённую им версию.
Или, если брать, скажем, сытые нулевые, от самого начала и дальше, то больше посредничал, не приобретая ничего и не передерживая, а всего лишь сводя одних с другими и имея неизменно ловкий промежуток. Такой итог тоже отчасти ублажал, но удовольствие от него тянулось уже не столь продолжительно, исчерпываясь лишь сутками со дня согласия вовлечённых сторон.
И сразу улетал. Или тут же возвращался. Или лишний раз ехал обслужить любимый «мерс», потому что обожал его за органику линий и доведёнку форм. Или возникал новый аспирант, и Алабин брал его и честно вёл, попутно втыкая за проявленный тут и там бездарный подход к делу, которое тот сам себе выбрал. Или благосклонно кивал, соглашаясь с выводами, если парень или девчонка неожиданно оказывались толковыми, въедливыми и нормально въезжали в тему.