Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он шептал тихо, сбивчиво, отчего-то стесняясь. — Ну хоть кожей дрогни, что ли…
Он отнял руку. Вгляделся в ее лицо. Оно показалось ему в темноте круглой старинной медной монетой с полупрофилем древней восточной царицы.
Я с нарками не вожусь, — тихо ответила Дарья, и во всем недвижном существе дрогнули, раскрылись только губы. Руки бессильно висели вдоль тела. Скрещенные колени торчали в стороны. От ее черных курчавых волос внизу живота пряно пахло морской солью и черемухой. — Я боюсь иглы. Мне предлагали. Не раз. Меня пытались уколоть насильно. Я отгрызла тому, кто хотел сделать это, палец.
Палец отгрызла, вот это класс, ну ты даешь! — восхищенным шепотом выдохнул Чек и еще придвинул лицо к слепой телке. — А как ты к нам попала, а?.. Тебя этот… ну, твой… святой отец, что ли, к нам в Бункер приволок?.. Ты ж сама прийти не могла, по определению…
Смоляные волосы Дарьи внезапно вывалились из заколотого шпильками пучка, черными лианами заструились вниз по плечам, по груди, как живые. Чек очень ее хотел, он сознавал это. Его живой нож готов был вспороть ширинку. И все же он не делал резких движений. Он сам замер. Будто замерз. Его рука словно бы обрела отдельный разум. Действовала помимо него. Сама протянулась. Сама коснулась внутренней поверхности смуглого тонкого бедра. Сама скользнула вниз, глубже, нащупала влажные исподние кудри, пальцы поласкали, потом, дрожа, раздвинули чуть вывернутые кнаружи губы. У Дарьи вокруг женской расселины было все аккуратно побрито. «У, монголка, должно быть, это у них обычай такой… бреется, как блядь». Чек всунул в горячую, мокрую тьму палец. Тяжело дышал, глядел на неподвижное женское лицо из-под опущенных век. Она чуть сжала ноги. Он наклонился и прижался губами к ее колену.
До чего я… Ну поцелуй меня… Ну же…
Бесстрастное, недвижное лицо во тьме, будто лик Луны, плыло над ним, глядело вперед и вдаль, будто перед нею была не обшарпанная стена убогой меблирашки, а раскинувшаяся до горизонта, дикая ночная степь, и россыпи звезд над головой вместо трещиноватого потолка с засиженной мухами люстрой. Он задержал дыхание. Он мог бы запросто схватить ее за шею, изломать, скрутить, вонзиться в нее с размаху, как в добычу, и, может быть, ей бы это понравилось, степнячке. Почему он не делал этого? Что его останавливало? Он бы не мог это объяснить связно.
Вдруг Дарья обняла бедрами его руку, вздрагивавшую уже внутри нее, и стала отклоняться, заваливаться назад. Легла на постель навзничь, и Чек мог видеть ее лицо с приоткрытым ртом, блестящую в заоконном лунном свете подковку зубов, темные соски, странный, распахавший ее впалый живот надвое, безобразный шрам. Шрам на миг отрезвил его, испугал. Но — только на миг. Отчего это у нее?.. Кто-то поигрался пером? Неудачная операция?.. А, все равно. Она лежала перед ним, под ним, и соблазн был слишком велик. Он налег безобразными, искривленными губищами на вздрагивающий нежный рот. Его язык вплыл в ее покорно раскрывшийся ротик, и кровь темной волной затопила разум, мозг. Он весь обратился в то, что рвало, разрывало штаны там, внизу, между судорожно сведенными в струну ногами. Он стал рвать на себе джинсы, стаскивать их — неумело, нервно, одной рукой. Покрыл быстрыми, бешеными поцелуями ее лицо. Лицо — статуи?!
Почему ты такая… послушная, Дашка… Почему ты… как мертвая…
Он застонал — она прикусила зубами кончик его языка. Он не понял, не помнил, когда уже не его, а ее руки стали нетерпеливо рвать ремень, «молнию» на джинсах. Его дубинка истекала соком, а девка все возилась, так ее и перетак! И все сильнее, все оглушительнее, как два барабана, бились о ребра сердца. Чеку казалось — он слышит грохот ее сердца.
Живой нож, выскользнув из матерчатых ножен, вырвавшись на волю из тюрьмы, ткнулся Дарье в губы. Чек уже стоял над ней, лежащей на кровати, на раздвинутых коленях, шептал: я хочу, чтобы он потрогал твои губы, чтобы он поцеловал тебя так, как целовал тебя в губы — я… Когда она умело, лаская и ритмично сжимая нежными, как лепестки, пальчиками его раскалившийся штык, взяла его в рот, посасывая нежно, как ребенок сосет леденец, он, закидываясь над ней на кровати на вытянутых руках, запрокидывая голову к потолку, понял: ему без этого рта, без этих ручек, без этих пальчиков, без покорно закрытых, как у спящего Будды, глаз — не жить.
Он еле успел вынуть себя из ее рта и всадить быстро, безжалостно, как нож — по рукоять, в ее увлажнившуюся гладкую расщелину. Два биения вверх-вниз, две судороги. И все было кончено. Крик, сотрясший комнатенку и всю старушечью рухлядь в ней. Нежный, тихий женский стон, втекший из губ в губы.
Он еще содрогался, лежа на ней, придавливая ее к старому матрацу своим жилистым, железным жгучим телом. Кончено… Конец… Начало…
«Это только начало», - подумал он отчего-то со страхом. Начало — чего?..
Девка, это же просто девка, кошелка, телка, Чек…
Жидкое горячее олово жизни медленно, как смерть, перетекало из тела в тело.
Дашка, — его хрип обжег ей искусанные, исцелованные им губы. — Дашка, эй, слышишь, скажи… А ты… Ты знаешь такого хмыря — по имени…
Зачем, — ее шепот обвивает, обволакивает его. Ее ноги обнимают его, сплетаются у него над голой поясницей. Его штаны, что он не успел до конца сбросить с себя, смешно, идиотски болтаются на его щиколотках. — Зачем ты говоришь мне о всякой ерунде?.. о каком-то имени… Кто… что… не знаю…
…по имени Ефим Елагин?.. Ну, крутой богач… Его вся Москва в лицо знает…
Почему ты, — она задыхалась, лежал под ним, но, как и подобает рабыне, не выпрастывалась из-под него, не перечила ему, — почему ты спрашиваешь меня о каком-то человеке, которого я не…
Она внезапно замолчала. Он хорошо видел в темноте, как ее смуглое лицо смертельно побледнело. Он же не был слепой — он все видел.
Он еще теснее прижал ее своим телом к кровати. Он не выходил из нее, чувствуя, как живой нож опять наливается горячей сталью. Стал двигаться в ней, сначала тихо, потом все упорнее, все резче начал вдвигаться в нее, снова теряя голову от того, что там, внутри, она опять сжала его всеми узкими мышцами, она вся там, в красной тьме, была маленькая и тесная, все у нее, как у девочки, было узко и сладко, он любил таких, он всегда любил спать с молоденькими девочками. Она отвернула голову. Ее щека коснулась жесткого старого одеяла.
Ты — да! — шепотом крикнул он. — Не нет, а да! Ты знаешь его! Ты знаешь Ефима Елагина!
Они опять раскачивались в едином мучительном ритме. Старая кровать скрипела. Пружины пели. На сей раз Чек понял — все будет сладко, мучительно и долго, и поэтому не спешил. Он хотел помучить ее собою, огромным и настойчивым, втискивающимся в нее так, что больно было ее голому лобку, всласть. Раздавить ее. Подчинить ее совсем, без остатка.
И чтобы она, его рабыня уже до конца, его, а не какого-то сучары Амвросия, все рассказала ему.
Мир тесен. Его посылают на дело. Он — орудие в чужих руках. Это ведь он на самом деле — раб. Это у него на самом деле — Хозяин.
Ты… знаешь… да-а-а-а!..