Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Целую тебя, родная Наталинька. Пиши! Приезжай! Жду!
Саня
№ 304. А. И. Клибанов – Н. В. Ельциной
30.I.48 г.
Родная Наталинька,
вчера как-то нелепо сложился день – не удалось тебе написать. Хотя мои служебные обязанности сокращаются в связи с тем, что в ближайшие дни мы завершим упаковочные работы, но возникают всяческие новые хлопоты. Дело в том, что в связи с освобождением нами занимаемого помещения Академия Наук не имеет никакого другого помещения, которое она могла бы нам предоставить взамен. В работе нашего отдела никто не заинтересован, кое-кому он колет глаза и шокирует, особенно своим прошлым, и вот возник проект о переводе нас в Ленинград. Проект этот, конечно, никого из нас не устраивает и дело это может иметь для всех нас далеко идущие последствия. Поэтому вновь письма, переговоры, беготня. Шейнман болен, у него чуть ли не инфаркт. Вл. Дм. так устал от всех дрязг и хлопот, что не проявляет должной энергии, и мне опять приходится вертеться волчком, позабыв о связях Петрарки и Боккаччо с русскими свободомыслящими. Да, «покой нам только снится».
Ты же не принимай слишком близко к сердцу эти обстоятельства. Я в Ленинград не поеду и так или иначе останусь здесь, в Академии или где-либо в другом месте, не знаю, но скорее всего в Академии, где ко мне все хорошо относятся и ценят.
Каждый вечер, возвращаясь домой, смотрю на полочку, куда кладут адресованные мне письма, но полочка пуста, и мне становится пусто и не по себе.
Будь здорова, родная. Целую тебя нежно и много.
Сегодня иду в консерваторию слушать «Колокола» Рахманинова. Иду один и с болью буду ощущать твое отсутствие. Целую еще и еще. До следующего письма.
Саня
№ 305. А. И. Клибанов – Н. В. Ельциной
Москва, 1 февраля 48 г.
Родная Наталинька,
сегодня опять неудачно пытался связаться с тобой по телефону. Звонил примерно в 1 ч. 30 м. дня и никто не подошел на мой звонок. Вечером опять пойду на почтамт, авось на этот раз вечер окажется мудренее утра. Пока же продолжу письмо, вчера отосланное неоконченным. Я возвращаюсь к беседе с Николаем Павловичем. Уже когда я уходил, он обратился ко мне довольно для меня неожиданно: – «А я-то собирался Вас ругать, ну и ругать, да вот болезнь помешала». – «За что, Николай Павлович»? – «Во-первых за резкость, за пыл, вы вот так и рветесь в бой, например, ваше письмо о Тихомирове213, если вы не убрали тех мест, которые я не мог принять, то что же получилось. Жаль, что нет с вами Натальи Владимировны, она бы осадила вас». – «Я убрал эти места из письма». – «Ну и хорошо сделали. Да ведь я вам скажу, что Тихомиров даже поступил благородно вот в том случае, когда отверг вашу статью. Он, вероятно, защищал своего покойного учителя Голубинского214, о котором Вы, небось, понаписали критику». – «А еще за что ругаете, Николай Павлович?» – «Ну уж это совсем интимное, только не обидитесь?» – «Нет, конечно». – «Вам не надо писать стихи. Я старался припомнить как-то то, что Вы написали, ничего не мог вспомнить. У ваших стихов нет устойчивого бытия. Они мимолетны, не остаются. Помните у Фета, – Николай Павлович процитировал на память стихотворение, я его не помню о листке засохшем, упавшем, но преданном вечности в песнопеньи, – или вот у Пушкина – «В багрец и золото одетые леса»! Это вечно. А вы, очевидно, подпали под влияние этого, как его, Наталья Владимировна у меня о нем спрашивала?» – Пастернака? – «Да, Пастернака».
В это время Елизавета Феофилактовна принесла мужу тарелку бульона, от которого пахло морковью и болезнями далекого детства, я ретировался, чтобы больше не