Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она уже подходила к вокзалу, как вдруг возле ярко освещенной витрины какого-то магазина в нее на полном ходу врезалась полная дама в кургузой косматой дубленке, короткой юбке и облегающих лаковых сапогах до колен. Незнакомка грязно ругнулась…и вдруг схватила Анну за плечи:
– Ой, Анюсик, это ты? Ты откуда и куда? Давай, пошли ко мне! Ты не представляешь, как я рада тебя видеть!
Анна долго вглядывалась в ярко накрашенное лицо с полускрытыми густым слоем тонального крема морщинами, пока, наконец, не признала в его обладательнице свою школьную подругу Клару, некогда первую красавицу в их классе, предмет напрасных воздыханий многих мальчишек и даже самого учителя физики Петра Емельяновича… Сейчас Кларе, как и Анне, было далеко за сорок, хотя, судя по ее виду, она изо всех сил стремилась казаться двадцатилетней девушкой. Впридачу, от нее, как говорится, за версту разило духами и сигаретами. Никакого желания идти в гости к такой особе Анна не испытывала. Впрочем, перспектива дожидаться ближайшего поезда в холодном здании вокзала была не лучше. Анна подумала – и решила все же отправиться в гости к подруге. Однако при этом не поддаваться ни на какие ее уговоры относительно спиртного и скоромной пищи. Пусть Клара воочию увидит, какая бездна отделяет тех, кто живет в святых обителях, от погрязших в грехах мирян!
Спустя полчаса Анна уже сидела на кухне у Клары, чинно потягивая чай без сахара. А хозяйка, после безуспешных попыток накормить подругу кремовым тортом, смачно уплетала его за двоих. И при этом болтала без умолку:
– А ведь я тебя сразу узнала! Знаешь, Анюточка, а ты совсем не изменилась: все такая же симпампушечка. Слушай, а это правда, что ты теперь в монастыре живешь? Наверное, ты уже там самая главная, да? Как это называется? Игуменша, кажется… Да, такой красавице и умнице только игуменшей и быть…
От этих слов Анна чуть не разревелась. Какое там «самая главная», если мать Феофания даже не хочет постричь ее в мантию! Какая же это несправедливость! Да живи она в другом монастыре, ее бы уже давно постригли и сделали казначеей или благочинной. Или даже игуменией… А здесь ее не только не ценят, но еще и издеваются над ней. Видите ли, этой взбалмошной игумении вздумалось отправить ее ухаживать за мамашей-симулянткой и спившейся старшей сестрой, которые и в Бога-то не верят! Так почему она, инокиня Анна, должна возиться с ними?
Клара сочувственно кивала головой. Да, она прекрасно понимает Анну. Ведь и у нее не жизнь, а сплошные проблемы. На работе платят мало: уборщица в банке, и то получает куда больше, чем она, бухгалтер со стажем. И замуж она выходила трижды, и потом трижды разводилась. Всем этим мужикам нужно одно: кучу детей да жену-прислугу. А почему она должна горбатиться за плитой и стиркой пеленок? Сколько у нее знакомых женщин, с которых мужья, как говорится, пылинки сдувают! И делают за них все по дому, а они только красятся да ногти полируют. Да, повезло же этим дурам, хотя они ей и в подметки не годятся! Не зря же сказано, что дуракам – счастье. Только ей одной всю жизнь не везет…
Они засиделись на кухне за полночь. И чем дольше продолжалась их беседа, тем больше она сводилась к взаимным сетованиям на судьбу и осуждению всех и вся. В конце концов на столе появилась водка, и Анна сама не заметила, как сделала первый глоток… А потом, продолжая жаловаться на судьбу, на несправедливую игумению, на глупую мамашу и спившуюся Милку, снова и снова наполняла стопку и, глотая пьяные слезы, откусывала от бутерброда с колбасой…
* * *
Назавтра они обе проснулись в прескверном настроении. И Клара сразу же напустилась на Анну. Это по ее вине она вчера выпила лишнего, и вот теперь у нее болит голова и отекло лицо. Как же она завтра сможет работать? Разве так поступают с подругами? И вообще, Анне нет дела до того, как она несчастна. Она всегда думала только о себе, а не о других. Так пусть тогда убирается назад в свой монастырь! Только там таким и место! А ей ее нисколечко не жаль.
После этого Анна около суток просидела на вокзале в ожидании поезда. А потом почти столько же времени ехала в битком набитом, шумном плацкартном вагоне. Правда, теперь ее уже не раздражал вид болтливых подвыпивших попутчиков. Потому что Анна начинала понимать – напрасно она осуждала и презирала их, и свою мать, и Милку. Ведь сама она оказалась ничем не лучше их. Вернее, даже хуже. Ведь ее праведность, которой она так гордилась, оказалась шита белыми нитками. Она верила, что достойна небесных благ, а на самом деле стояла на краю бездны…
И тут Анне снова вспомнился ее сон. Выходит, это она была той женщиной, стоявшей над огненной пропастью! А окутывавший ее мрак на самом деле царил в ее душе… Теперь Анна уже не думала, кем могла быть другая, одетая светом, женщина, виденная ею во сне. Потому что ей стало страшно. Ведь это всегда страшно – заглянуть в темные бездны собственной души… Но в этот миг словно чья-то ласковая рука погладила ее по голове, и Анна провалилась в тот глубокий сон без сновидений, который один поэт давно минувших времен назвал «бальзамом болящих душ». Правда, ее душе он все-таки не принес исцеления…
* * *
Как ни странно, в монастыре словно не заметили ее отлучки. Даже игумения Феофания не любопытствовала, почему она вернулась так рано. Хотя теперь Анна не боялась рассказать ей правду. Как не боялась и возможных последствий своего рассказа.
Спустя три недели до Пасхи ее снова вызвали к игумении Феофании. И опять настоятельница вручила ей распечатанное письмо, написанное знакомым размашистым почерком Милки, и адресованное в монастырь:
«Дорогая моя сестренка Анна! Сегодня пятый день, как умерла наша мама. После твоего отъезда она очнулась и стала меня просить пойти в церковь и позвать к ней батюшку. Мол, ей как можно скорее нужно креститься. И рассказала мне, что видела, будто лежит она как бы в больнице на койке, а и по ней, и под ней грязь рекой растекается. А рядом стоит женщина, вся в черном, как монашка. Лица ее не видно, только, говорит, я сразу поняла, что это моя Анечка. А между нами – пропасть, и из нее огонь так и пышет. Вот я и подумала – видно, это оттого, что Анечка крещеная, а я – нет. А она стоит, и не то плачет, не то говорит что-то, жалобно так, словно страшно ей одной, вот она меня и зовет…
Тихая обитель. 1890 г. Худ. Исаак Левитан
Да разве ж я свою доченьку брошу?.. Нет, ради нее я должна креститься. Тут и я задумалась – а как же я маму брошу? Нет уж, если она собралась креститься, так и я тоже крещусь. Наутро побежала я в церковь, нашла батюшку, его отец Петр зовут, и все это ему рассказала. Он в тот же день пришел и крестил нас обоих. После этого у мамы сразу такое лицо светлое сделалось! А назвал он ее вместо Лилии – Сусанной, мол, это имя тоже означает «лилия», а меня вместо Милки назвал Людмилой. Когда батюшка уходил, мама его просила, чтобы он за тебя молился. Мол, Анечка такая хорошая, такая добрая, вот она меня и уговорила креститься. А, как он ушел, легла и сказала: все, теперь и умирать не страшно. И заснула… не проснулась. Отец Петр ее и отпел, а денег ни рубля не взял. Он меня уговаривает жить при церкви и по хозяйству там помогать. Так что, может, я потом тоже, как ты, монашкой стану. А, что я на тебя тогда накричала, так прости за это – очень мне маму жалко стало… Твоя сестра раба Божия Людмила».