Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот такая глупость мне снилась раза по три за ночь, всякий раз я переживал все это с новой силой. И что интересно — только однажды, напоследок, мне привиделось настоящее избавленье: перед полноценным пробуждением, после солнечного пике и броска, и взрыва я глянул вверх — проводить восстающее в зенит солнце — и узрел: деву прозрачную, жидким золотом сверкающую желаньем — и лоно ее, со светилом совместившись вскоре, воссияло моим ослепленьем…
Окончательно я пришел в себя в гостях у Йоргаса. Старик в ногах сидит — поправляет кашне и смотрит вполне геройски.
Вдруг чувствую — промокает мне кто-то лоб.
Повернул через густую боль голову: девушка красоты несказанной — склонилась надо мной, но вдруг отдернула руку из стыдливости.
Волосы у нее такие черные-черные, вороные даже: так от солнца блещут — льются будто…
Йоргас мне говорит:
— Добро пожаловать обратно. — И внучку мне представляет: — Мирра.
Оказалось, к Йоргасу меня гадалка Надя спровадила. Как я грохнулся из-под карниза — на шум ко мне сверзилась сверху: и сквозь жалюзи все-то и разглядела.
Позвонила срочно Йоргасу, а пока тот на такси мчался — я сам с Молчуном управился.
Таким образом, загрузили они меня в машину. Надя чуть погодя вышла у полицейского участка — сообщить, чтоб биндюгов этих снизу забрали…
Такая вот история с бутылкой крымского вина у меня вышла.
Согласитесь — счастливая все же.
Потому что на следующий день, как менты отвалили с берега, Йоргас все-таки достал из-под камней кое-что.
А через год, когда утих шум про двух битых русских (выдворили их, перебинтованных, поскорей поздорову), я выбрался из подполья и уехал к Мирре во Флоренцию: она там учебу начинала в аспирантуре по искусствоведению.
Так что — что ни говори, а все-таки отлично у нас пробки в бутылки загоняют: иной раз намертво — не вынуть никак, хоть ты разбейся.
Р.S. Да, вот еще кое-что после этой истории у меня осталось — стишок, что я в первый день в бухте, пока загорал-купался… от нечего делать… Ерунда, конечно… Честное слово, алгебра Вирасоро и то забавней, но вот все же — что есть, то — есть, может, кому интересно.
I
Там, за пригорком, в серебре
клинком при шаге блещет бухта
(палаш из ножен ночи будто),
где субмарину в сентябре
сорок четвертого торпеда
вспорола с лету — так от деда
в кофейне слышал я вчера.
Затем и прибыл вдруг сюда.
Из любопытства. Ночью. Чтобы
кефаль на зорьке половить.
Опробовать насчет купанья воды.
И, может быть, местечко полюбить.
Таксист мне машет: «Ну пока»,
свет фар, качнувшись, катит с горки.
Луна летит — секир-башка —
над отраженьем в штиле лодки.
II
Ромб бухты тихо вдруг качнул восход.
И сердца поплавок приливом крови
шевелится — и с креном на восток
скалистых теней паруса на кровли
домишек белых вдоль по склону жмут.
В кильватере лучей стоит прозрачно
невеста-утро. Выбравшись из пут
созвездий карусели — верткой, алчной —
по свету местности приморской дачной,
нагой и восхищенной, держит путь.
Над небом бьется белый перезвон.
Штиль разрастается шуршаньем блеска
и поднимается со дна зонтом
зеркал. Вдруг бьет в натяг со свистом леска:
ночь — рыжая утопленница неба —
срывается… В руке — стан утра, нега.
III
Большое море. Плавкий горизонт
стекает в темя ярой прорвой неба.
Как мысль самоубийцы, дряблый зонд
висит над пляжем — тросом держит невод
метеоцентра: в нем плывет погода —
все ждет, как баба грома, перевода
из рыбы света, штиля, серебра —
на крылья тени, шторма и свинца.
IV
Чудесное виденье на песке
готовится отдать себя воде:
лоскутья света облетают
и больше тело не скрывают —
не тело даже: сгусток сна,
где свет пахтает нам луна, —
и запускает шаром в лабиринт
желанья, распуская боли бинт.
V
Солнцем контуженный, зыбкий, слепой верблюд,
с вмятиной пекла на вымени, полном стороннего света,
из песка вырастает, пытаясь прозреть на зюйд,
пляж бередит, наугад расставляя шаги на этом.
VI
Натянув на зрачок окуляр горизонта с заката рамой,
по бархану двинуть в беседку рыбного ресторана.
Сесть за столик с карт-бланшем немой скатерки,
чье бельмо-самобранка, будто Тиресий зоркий.
Опрокинуть в стакан полбинокля рейнвейна
и лакать до захлеба этот столб атмосферы и зренья.
Десять раз опустело и раз набежало.
Бродит по морю памяти жидкое жало
луча — однако ж нетути тела, чтоб его наколоти.
Вылетают вдруг пробки, и дает петуха Паваротти.
Что ли встать голышом и рвануть к причалу —
раззудеться дугою нырка к началу.
То-то ж будет фонтану, как люстре, брызгов.
Но закат уж буреет, и полно на волне огрызков.
Постепенно темнеет, как при погружении.
Звезды дают кругаля, как зенки рыб над батискафом.
Или — как соли крупа, слезы вызывая жженье.
От чего еще гуще плывут очертания лиц, местечек с их скарбом.
Вот выплывают Майданек и Треблинка, где утиль
женских волос, как лучей снопа, шел в матрасы,
на которых меж вахт на подлодках ревели от страха матросы.
И луна точно так же доливала в полмира штиль.
Рассказ о реке
Я — дух; прозрачный, размером с кроху.
Причем — городской, не лесной. Это потому так, что не могу я в пространствах один шататься. Хотя и прозрачен, я должен пастись хоть в чьем-нибудь поле зрения. К тому ж — в человечьем. Глаза птиц, зверья темны и скудны: в них я, как сон наяву, скоро хирею и чахну.
Однако я совсем не люблю людей. Хоть я без них — никуда и ничто. Они для меня — нужда, тоска творящая; безвыходная, как труд урожая — питающая нагрузка.