Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но я не спрашивал, они не отвечали, Вецкий же не сопротивлялся разоренью. Напротив, он всячески повторял, что является человеком сочувствующим, готовым отдать последнее во имя революции.
И отдавал. Исчезли ковры из кабинетов, тульский самовар, фарфоровый сервиз, серебряные ложечки и пуховой платок одной из пациенток. Следом ушло и каракулевое пальто Вецкого, и Софьин салоп, неосмотрительно надетый по холодной погоде, и щегольская шубка одной из сестер милосердия.
Не стало ни чая, ни сахара, ни круп, ни муки, ни даже толстого желтого сала, запасы которого прежде виделись мне неисчерпаемыми. Голод поселился в клинике, а с ним и ветер, изморозь на окнах, не снаружи, но изнутри, и не только на стекле – инеем покрывалась мебель и уцелевшие картины на стенах, иней оседал на полу, превращая его в каток, и на печных изразцах, что и вовсе казалось мне невозможным.
– Спокойнее, Егор Ильич, спокойнее, умоляю вас, – каждый день Вецкий начинал с этой молитвы, в каковой в зависимости от настроения его мне чудились то ноты тщательно скрываемой ненависти, то страха, скрываемого столь же тщательно, как и ненависть. – Их сейчас власть! Их сила! Нам не справиться, нам бы уцелеть… Плебейство!
Это слово он не произносил вслух, однако я все же слышал его, видел его, и презрение, и обреченность, и боль от гибнущей мечты.
– Товарищи знают, что делают, – твердила Софья, согревая руки дыханием. – Товарищи стараются во благо нового мира!
Она-то в это верила, и разрушать ее веру было бы жестоко, оттого молчал я.
А о мире говорили много, и о том, новом, который непременно наступит вместе со всеобщим благом, и о нынешнем, скором, что должен остановить великую войну.
– Армия не может ждать дальше. Она разута, раздета и голодна. Надвигается зима. Солдаты изверились в лживые фразы буржуазных и оборонческих «патриотов», за спиною которых орудуют Родзянки. Солдаты требуют мира, потому что в мире для них единственное спасение. Нельзя испытывать без конца долготерпение армии. Что будет, если армия в припадке отчаяния бросится назад, в тыл? Тогда погибла революция. Спасение одно: предложение немедленного перемирия на всех фронтах! – читал с бумажки краснолицый, пыхтя и время от времени прикладываясь к стакану, в котором плескалась жидкость прозрачная, но не вода – спирт они тоже конфисковали во благо революционного комитета.
– Правительство Керенского есть правительство буржуазии. Вся его политика – против рабочих, солдат и крестьян. Это правительство губит страну. Оно травит рабочих, громит крестьян и доводит армию до последних пределов отчаяния! – надрывался он, и ветер, подхватывая обрывки слов, катил их по пустым коридорам, примораживая к полу. – Народ должен быть спасен от гибели. Революция должна быть доведена до конца…
Грозил небесам поднятый кулак, надрывались глотки в бессильном гневе, назывались имена, незнакомые мне совершенно, но, верно, важные?
Троцкий, Керенский, Родзянки, Чернов и Скобелев, и все чаще – Ленин… Мне они были безразличны, а вот Вецкий слушал внимательно, Вецкий приспосабливался, и разве можно было его винить?
– Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов имеет четкую программу! Вся власть Советам – в центре и на местах! Немедленное перемирие на всех фронтах! Честный демократический мир народов! Помещичья земля – без выкупа – крестьянам! Рабочий контроль над производством! Честно созванное Учредительное собрание!
Что ж, я не осмеливался судить за лозунги, я судил за дела, свидетелем которым был. И то суждение это скорее являло пример той душевной трусости, которая заставляет смотреть и замалчивать, ведь сказанное слово, пусть и случайное, моментально сделает врагом и этих, в бушлатах, и тех, с которыми я незнаком.
А мир бурлил, плевался кипятком, разливался то радостными воплями по поводу мира, все же заключенного, то слухами о делах не столь радостных. Восстание, мятеж, хотя, по мнению моему, мятежниками являлись и те, кто прикрывался именем царя, и те, кто его отрицал. Вообще слишком много их было вокруг, чтобы определить, кто же прав. Наверное, никто.
Но не судите, и не судимы будете. Я пытался следовать заповеди. Я нашел ее невозможной, а те, новые, что срослись с бушлатами, просто отодвинули ее в сторону.
Они судили и приговаривали. Они проливали кровь, и та, черно-бурая, густая, разливалась по плитам храма моего, а стигийские псы, выгнув выи, лакали, урча от удовольствия.
Я же стоял, просто стоял с плетью в одной руке и ключом в другой. Я не знал, что делать, и не делал ничего. Нет, я продолжал лечить, пытаясь сохранить хоть что-то от себя.
В этом плане Вецкий оказался умнее: он приспособился. Не знаю, как это вышло, но пропавшее каракулевое пальто сменилось другим, из мягкого драпу, сшитым по фигуре и придающим этой самой фигуре почти военную выправку. С ней к Вецкому вернулась и прежняя уверенность, вальяжность манер и привычка говорить снисходительным тоном.
Впрочем, теперь его снова слушали, и те, которые в бушлатах, и другие, в рванье, военной форме или гражданских костюмах.
Наверное, так было нужно. Наверное, мне повезло, что Вецкий сумел пробиться, ведь с ним пробился и я, прошел через очистительное пламя революции, и оно не тронуло меня.
Снова в полную силу заработала больница, уже не частная, но народная, хотя и по-прежнему опекаемая Иннокентием. Появился сахар, мука, перевязочный материал и даже некоторое количество постельного белья. Вернулся персонал из тех, кто уцелел и захотел вернуться. Появились и пациенты. Хотя нет, вру, эти никогда не переводились, но теперь в хаотической толпе приходящих в клинику стало больше людей с прокуренными пальцами, выстуженными легкими и отказывающими почками, к каковым прилагался пламенеющий взгляд и кожаная куртка, как-то сразу и вдруг заменившая униформу.
А иных, простых, приползавших с улиц в поисках помощи, наоборот, уменьшилось.
Боялись? Или стая избавлялась от чужаков?
Но как бы там ни было, жизнь постепенно наладилась.
К счастью или нет, но ждать пришлось недолго. Вызванный Юленькой тип – уж точно не адвокат, ибо милицейская принадлежность Баньшина была написана, как говорится, на физиономии – явился спустя полчаса. А еще минут через десять, громко хлопнув дверью, привнеся в коридор уличную пыль, магазинные пакеты да запах духов, в квартире возникла Дашка.
– Привет! Кстати, братец, мог бы и позвонить. – Она бросила пакеты в угол, туда же последовали и Дашкины босоножки, и пластмассовое ведерко с розовыми граблями внутри. – По-моему, не звонить – это свинство!
– Разрешите, помогу? – Тип из милиции подхватил пакеты, а босоножки поставил в ряд из туфель, ботинок и домашних тапочек.
– А у вас, между прочим, нездоровая тенденция к порядку! – Дашка подобрала ведерко и, протянув Юленьке, объяснила: – У тебя цветы скоро издохнут, пересадить надо.