Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это личные. Личные обстоятельства. Если хотите – семейные. Мой горячо любимый брат потратил слишком много семейных денег. – Сьёр поднял свои мутные фиалковые глаза на Ливу.
Для меня долго оставалось загадкой, зачем с первых же секунд знакомства с Ливой Сьёр начал врать. Ведь вовсе не за деньгами он явился. И не нужны были ему никакие займы – занимать Сьёр умел и прекрасно знал, что старый обдергай Видиг для него не вариант.
Да и брат Сьёра до «семейных денег» так и не добрался. Поскольку умер во младенчестве от скарлатины. Этой весной из живота малютки вырос жизнерадостный кустик розового клевера…
Впрочем, позже я кое-что понял: «лжи» для Сьёра не существовало, потому что не существовало «правды», а «правды» – потому что не было для него в мире и «святости».
Речь понималась Сьёром как нечто автономное от реальности. Думать о том, что и зачем он говорит, Сьёр не привык.
Между тем, когда речь шла о «делах», то есть о деньгах, у него непонятно откуда появлялись и дисциплина, и память, и звериное чутье на чужую ложь – словом, чудесные происходили метаморфозы!
В остальном же Сьёр скорее не говорил, а фантазировал вслух. Разным людям жаловался на разные хвори. Маменьке – на грыжу, теткам – на почки, сестрам – на отсутствие аппетита. При этом о болях в основании позвоночника он не упоминал ни одному из своих конфидентов, хотя мне не составило труда обнаружить его недуг, когда как-то раз после бани я разминал его широкую сутулую спину.
Теперь мне даже кажется, что всю жизнь Сьёр старательно играл с самим собой в игру, в правилах которой первым пунктом значилось требование сказать миру как можно меньше правды.
Страшно подумать, какие выигрыши приносят игры вроде этой.
Ну да пусть его, Сьёра, с его лжами. Вернемся к Ливе.
– А знаете что? – вдруг предложила Лива. – Ведь я могу и сама занять вам. Под самый низкий процент. Если хотите, заходите завтра, все обговорим.
– Это очень великодушно, – начал Сьёр, порывисто приглаживая волосы. – Но я… в общем… вынужден отказаться…
Лива смотрит на Сьёра недоуменно.
– Я имею в виду, отказаться от денег, – пояснил Сьёр, со значением полируя рукоять меча большим и указательным пальцами.
– Тогда заходите просто так. Завтра, – улыбнулась Лива.
Она ощущала себя неуверенно. С одной стороны, находиться рядом со Сьёром ей было приятно. С другой – неодолимо хотелось уйти, да поскорее (а на самом же деле стряхнуть искателя, стряхнуть!).
В этот момент гербастые двери в покои Видига распахнулись, и слуга провозвестил:
– Господин Сьёр, вас просят!
– Что ж, желаю вам удачи, – шепнула Лива и сделала шаг по направлению к спасительной лестнице.
И в этот момент Сьёр, нутром чуя, что добыча вот-вот упорхнет, совершил поступок немыслимой наглости. Он подскочил к Ливе, больно стиснул пятерней ее предплечье и, приблизив свои тонкие губы живодера к самому ее лбу, прошептал:
– Лива, дорогая моя госпожа Лива, только не уходите сейчас! Пожалуйста, дождитесь меня! Я освобожусь совсем скоро!
И для пущей убедительности добавил:
– Умоляю.
Тут нужно сказать, что слово «люблю» у Лорчей считается почти неприличным.
Редкий случай, когда традиция Лорчей мне по душе.
Потому что этой темы и впрямь лучше без нужды не касаться. По крайней мере пока она не коснется тебя.
Конечно, не на пустом месте выросли у Лорчей такие представления.
Поколения романтиков должны были крошить друг друга абордажными тесаками с именем любимой на устах. Травить соперников ядами. Писать бездарные злые эпиграммы. В общем, опошлять и профанировать невыразимое чувство веками и эпохами, чтобы их сыны и внуки, наконец-то возненавидев слово «любовь», исключили его из своих словарей.
И оценили по достоинству целомудренную тишину спальни.
Жаль только, что сыны этих сынов, а в особенности сыны сынов этих сынов, всегда норовят забыть, что не на пустом месте выросли у Лорчей такие представления.
Мне казалось, одним лишь словом «люблю» Ливу не проймешь. Ведь Лива была сложней своих сестер, которые удовлетворяли тайную тоску по «любви» соответствующими романами – их привозили из Варана, наскоро переводили и размножали специально для скучающих аристократок предприимчивые чуженины.
Ливе нравился товар сортом повыше. Вроде «Экспромтов» Дидо, придворного шута Дома Гамелинов.
Шилол дери!
Как мне ее хотелось!
До рыка зверского, до визга, до умри!
Но накось-выкусь, отрок перезрелый!
Сиди теперь и вывод, сука, делай.
В мозоли только руки не сотри.
Озорные эти вирши были нарочито заделаны под «привозные».
Там дело не в дело поминались заморские божки Хуммер с Шилолом. Имена у дев и юношей тоже были сплошь варанские, деньги звались аврами, а выдуманную возлюбленную поэта звали, конечно, Овель.
Лива покупала Дидо в книжной лавке не торгуясь. И зачитывала из свитка мне.
Мы смеялись и разговаривали. А потом Лива умолкала. Она умела умолкать так, что я начинал забывать о том, что я ариварэ, я начинал казаться себе человеком.
* * *
Они встречались так часто, как этого хотел Сьёр.
Но если бы частоту этих встреч задавала Лива…
Нет, мне страшно представить, что это было бы, если бы частоту этих встреч задавала Лива.
Может, тогда они занимались бы любовью по восемь раз на дню и околели бы однажды на рассвете, потратив остатки сил на то, чтобы умереть друг в друге, а не как-нибудь иначе.
Лива настолько ошалела от слова «люблю», которое Сьёр использовал, пожалуй, так же часто, как я использую слово «качество», что ничего, кроме Сьёра, допускать внутрь себя не желала.
Это касалось и фрагментов реальности зримой, и реальности слышимой. И даже воображаемой.
Когда я раздобыл самоновейшего Дидо, прямо с ночного столика престарелой хозяйки Дома Гамелинов (ей прислуживал хорошо знакомый мне ариварэ, обладавший качеством сговорчивости), и пробовал соблазнить Ливу чтением уже почти модной в узких кругах элегии «Давай-давай, потешь мне самолюбье…», она, впервые на моей памяти, от элегии отказалась.
Пища ей тоже впрок не шла, хотя ела она много и бестолково.
А мысль о том, чтобы допустить внутрь себя другого мужчину, мнилась ей кощунством. Эхе-хе…
– Если с ним что-то случится, я больше никогда ни с кем не буду! – как в бреду шептала мне Лива, когда перед сном я закрывал ее плечи одеялом из шкурок бельков – тюленей-малышей, не доживших до полного отюленивания.
– Никогда и ни с кем, моя госпожа, – эхом повторял я.