Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оба они были родом из Хотимирля и состояли с князем в отдаленном родстве, как почти все тамошние жители. Лоб получил свое прозвание за худобу лица: смуглая кожа так плотно обтянула кости, что выпуклый лоб и скулы наводили на мысль о черепе. Очень худой – все уходило в рост, – он, однако, выражение лица имел приветливое и кроткое. Родители его умерли рано, вырастили Лба дед с бабкой; в лес они его отпускали неохотно, только ради обычая, да и он неохотно покидал их, зная, как нужна им его помощь по хозяйству.
Второй отрок, Лелёшка, был, напротив, весьма миловиден. Свежее лицо с мягкими чертами, ягодный румянец, густые светлые кудри, красиво лежащие на белом лбу – все в нем дышало юным здоровьем, будто он впитал все те благопожелания, которыми младенца женская родня осыпает от первых мгновений на этом свете. И женской родни у него было много, но баловство он презирал, больше всего боялся прослыть «мамкиным неженкой», поэтому в лесу время проводил охотнее, а дома бывал строптив и задирист. Мать не могла дождаться, когда придет пора его женить, в надежде, что остепенится.
Возле Будима на песке лежали в рядок пять подстреленных селезней. При появлении двоих отроков в камыши уплыла утка, за ней потянулись вереницей пять-шесть бурых пушистых комочков: вывелись утята.
– Мы за тобой, – отозвался Лелёшка, подходя к Будиму.
– Князь прислал, – дополнил Лоб. – Непременно, сказал, чтобы нынче же был в Хотимирле.
Будим, сидя на песке, молча от них отвернулся. Приятели уселись рядом. Они были старше его: Лелёшке сравнялось пятнадцать, а Лбу шестнадцать. Однако Будим верховодил среди ровесников не только благодаря знатному роду и будущему княжескому званию. Был он упрям, честолюбив и решителен; глухая, скрытая склонность к своеволию и мятежу и пугала, и притягивала к нему. Отроков посылают в лес, чтобы отбесились, пока молоды. Но Будиму и здесь чего-то не хватало.
– Ты слыхал уже, что творится? – возбужденно заговорил Лелёшка. – Святослав киевский на нас войной идет! Все волости по Припяти уже разорил, огнем пожег, людей побил!
– Всех стариков собрали, – подхватил Лоб, длинными худыми руками обхватив поджатые такие же длинные и худые ноги. – Со всей волости, и хочет твой отец ко всем послать, кто дальше на полудень и на заход живет. Кто на Припяти в низах – те сами знают.
– Надо гонцов посылать, рать собирать! Князь старейшин на совет созвал, но я так слышал, сражаться желает.
– А чего же еще? – Будим повернулся к ним.
– Ну, бабка говорила… – Лоб повел плечом, – может, если Киев дани хочет… если легкой, то…
– Пусть выкусит! – Будим знаком изобразил то, что Киев получил бы от него вместо дани. – Дань ему! Может, баб в повозку запрячь, а девицами нагрузить?
– Там еще хотят послов к Святославу послать. Спросить, чего хочет. Ведь только зимой виделись с ним, мир у нас, а он вон что…
– Да всех нас он хочет холопами своими сделать, как древлян! – горячо перебил приятеля Лелёшка. Глаза у него горели при мысли о близкой войне. Это было все равно что однажды проснуться в старинном предании. – Только мы ж не такие! Мы так просто не сдадимся! Мы за себя постоим!
– Надо тебе, Будим, скорее в Хотимирль возвращаться! – подхватил Лоб. – Побежим сейчас все по весям, по волостям, будем народ собирать.
Княжич молчал, следя глазами за уткой, что вновь показалась со своим выводком из камыша, и будто не слышал.
– Будим, ну ты чего? – Лоб передвинулся так, чтобы увидеть его лицо. – Обиделся? Ну, побранил отец, с кем не бывает? Не прибил даже, добрый он у тебя. Он уже не серчает, сам же позвал…
– Он не серчает! Зато я серчаю! – негромко, с досадой бросил Будим и опять отвернулся. Здесь, в лесу, где «волколаки» по обычаю были свободны от человеческих законов и жили по своим собственным, он мог себе позволить такое непотребство, как гнев на родного отца. – Выдумал невесть что! Из дому, говорит, погоню, будешь в лесу три года сидеть, до самой женитьбы! Да я, может, сам дома жить не хочу, на весь век в лесу останусь, если ему такой сын неугоден! Пусть других родит себе, поугодливее! А меня пусть лучше зверь задерет, чем я буду с ним жить! Осрамил перед… – в мыслях его вновь мелькнула Карислава, – перед всем домом, всем родом осрамил!
– Синеборские отроки баяли – у них одного так отец вовсе из дома выгнал, он к мачехе яйца подкатывал, – хмыкнул Лелёшка.
– Да не подкатывал я никуда, дурак ты! – Будимир в досаде пихнул его в плечо, так что Лелёшка опрокинулся на песок. – Она моей матери сестра родная, та же мать! Я кто, по-твоему, себя не помню совсем? Или я не человек, а так, крыса подпорожная? Темник[12], под кустом подобранный?
– Ну, поблазнилось ему что-то, погорячился, да отошел, – примирительно заметил Лоб, пока приятель отряхивался.
– Я не отошел! – Будим схватил с песка обломок трухлявой ветки и с досадой швырнул в воду.
Утка снова метнулась в камыши.
– Да ведь пора такая – не до обид. Вот-вот война…
Будим не ответил. Унаследовав от отца продолговатое лицо и крупный выступающий нос, он был пригляден собой: красивый лоб, глаза, брови. Крупные губы, тяжелый подбородок несколько портили нижнюю часть лица, но зато хороши были густые русые кудри. Он быстро рос, и в недавнем мальчике уже явственно проглядывал юноша, готовый стать мужчиной.
О своей ссоре с отцом ему не хотелось говорить ни с кем, даже с приятелями. Мог бы хоть земли съесть из-под правой ноги[13]: не было никакой вины. Если бы он хоть единым словом… сам бы удавился от срама. Отец всего лишь увидел его лицо, когда он смотрел, как Карислава, ранним утром сидя на краю лежанки, расчесывает волосы. Что-то совсем не сыновнее почудилось Благожиту в этом взгляде, и он вдруг, как прозрев, обнаружил, что его сын – не дитя. Уже вон пушок на подбородке, да и на животе появилась идущая книзу золотистая поросль, шутливо называемая между баб «дорожка к теще». Но разве княжич мог бы так смотреть на вуйку-мачеху, если бы понимал, что за чувства в нем бродят? Будим говорил Кариславе «матушка» и сам дивился, что обращается с этим словом к той, что больше похожа на сестру. В его сердце родственная любовь слилась с восхищением, с каким не смотрят на старших родственниц. Но разве он виноват, что у отца такая жена? И он скорее умер бы, чем сделал что-то такое, за что его и правда стоило бы согнать со двора!
Вся эта смесь обиды, гордости, досады и тайного стыда бурлила в душе, отвращала от людей и обыденной жизни. Будим ни за что не признал бы себя виноватым даже в помыслах, но явиться на глаза отцу, самой Кариславе и прочим хотимиричам казалось хуже смерти.
– Но не будешь же ты здесь сидеть, уток считать, когда на нас киевский князь ратью идет! – с отчаянием воскликнул Лоб.