Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, теперь верите?
— Нет, — ответил майор.
Каждый день приходили туда и три парня примерно моих лет. Все трое — миланцы, один собирался стать адвокатом, другой — художником, третий — военным, и после процедур мы иногда шли вместе и по дороге заходили в кафе «Кова», что рядом с «Ла Скала». Поскольку нас было четверо, мы шли прямиком через район, где верховодили коммунисты. Там нас ненавидели за то, что мы были офицерами, и из пивной кто-нибудь непременно выкрикивал: «А basso gli ufficiali!»[34]Еще один, пятый парень, который иногда присоединялся к нам, носил на лице черную шелковую повязку, потому что у него не было носа, ему предстояла пластическая операция. Он пошел на фронт из военной академии и, не проведя на передовой и часа, был ранен. Нос ему потом восстановили, но юноша происходил из старинного знатного рода, и сделать нос таким, каким ему подобало быть, так и не удалось. Парень уехал в Южную Америку и работал там в банке. Но это было гораздо позднее, а тогда никто из нас не знал, что с нами станется. Мы знали только, что война продолжается, но мы в ней больше не участвуем.
Все мы имели одинаковые медали — кроме парня с черной шелковой повязкой на лице, тот пробыл на фронте слишком недолго, чтобы заслужить отличие. Высокий молодой человек с очень бледным лицом, тот, что собирался стать адвокатом, был лейтенантом в «Ардити»[35]и имел три такие военные награды, каких у каждого из нас было всего по одной. Он слишком много времени провел рядом со смертью и держался несколько обособленно. Мы все держались немного обособленно, и связывало нас лишь то, что мы каждый день встречались в госпитале. И все же, когда мы шли в «Кову» через этот опасный район, шли в темноте мимо пивных, откуда лился свет и неслось грозное пение, и когда порой оказывались на улице, запруженной толпой, которую приходилось расталкивать, чтобы проложить себе дорогу, мы ощущали, как нас сплачивает нечто, что пережили мы и чего эти люди, ненавидящие нас, понять не в состоянии.
Зато в кафе «Кова» все было понятно, там было тепло и забавно и не слишком светло, в определенные часы — шумно и накурено, и за столиками всегда сидели девушки, а на крючках по стенам развешены иллюстрированные журналы. Девушки в «Кове» были большими патриотками, я вообще считал, что самыми большими патриотами в Италии являлись девушки из кафе, — думаю, они такими же остались и теперь.
Поначалу ребята очень почтительно относились к моим медалям и интересовались, за что я их получил. Я показал им орденские книжки, в которых высокопарным языком, изобиловавшим такими словами, как fratellanza[36]и abnegazione,[37]в сущности — если отбросить эпитеты — было написано, что наградили меня за то, что я американец. После этого их отношение ко мне несколько изменилось, хотя в присутствии чужаков я по-прежнему оставался их другом. Я был другом, но, после того как они увидели мои орденские книжки, уже не одним из них, потому что у них все было по-другому и свои медали они получили совсем за другое. Да, я был ранен, это правда, но мы все прекрасно знали, что ранение, в конце концов, дело случая. Тем не менее я никогда не стыдился своих наград и иногда, после нескольких коктейлей, представлял себе, будто и я совершил все то, что совершили они, чтобы их заслужить. Однако ночью, возвращаясь домой по опустевшим улицам, продуваемым холодным ветром, мимо закрытых магазинов, и стараясь держаться поближе к фонарям, я понимал, что никогда бы не сделал того, что сделали они, и что я очень боюсь смерти, и часто, лежа в одинокой постели и боясь умереть, я задавался вопросом: как бы я себя повел, окажись снова на фронте?
Те трое орденоносцев напоминали охотничьих соколов; а я соколом не был, хотя тем, кто никогда не бывал на охоте, и я мог казаться соколом; они, эти трое, прекрасно все понимали, и постепенно мы отошли друг от друга. Но с парнем, раненным в первый день пребывания на фронте, мы остались друзьями, потому что ему так и не суждено было узнать, как повел бы себя он; поэтому-то и его отторгли, а мне он нравился, так как я мог предполагать, что из него сокола тоже не получилось бы.
Майор, который прежде был знаменитым фехтовальщиком, не верил в геройство и, пока мы сидели в соседних аппаратах, не жалел времени на исправление моих грамматических ошибок. С самого начала он похвалил мой итальянский, и мы свободно болтали с ним на этом языке. Но однажды я сказал, что итальянский язык такой легкий, что мне даже не особенно интересно его изучать; все кажется в нем так просто.
— Ну да, — сказал майор, — только почему в таком случае вы пренебрегаете грамматикой?
Мы перестали пренебрегать грамматикой, и вскоре итальянский был уже таким трудным языком, что я боялся и фразу произнести на нем в присутствии майора, пока соответствующее грамматическое правило четко не всплывет в моей голове.
Майор посещал госпиталь исключительно регулярно. Думаю, он не пропустил ни одной процедуры, хотя наверняка не верил в эти аппараты. Со временем все мы перестали в них верить, и однажды майор сказал, что все это — чушь. Аппараты были тогда в новинку, и именно нам выпало доказывать их эффективность. Идиотская идея, сказал он, голая теория и ничего больше. В тот день я не выучил урока, и майор сказал, что я — редкостный тупица, а сам он дурак, что тратит на меня силы. Он был мал ростом и сидел в кресле прямо, уставившись в стену напротив, в то время как его правая рука была зажата в аппарате, и ремни, стягивавшие пальцы, со стуком дергались вверх-вниз.
— Что вы будете делать, когда война закончится, если она закончится? — спросил он меня. — Следите за грамматикой!
— Вернусь в Штаты.
— Вы женаты?
— Нет, но надеюсь когда-нибудь жениться.
— Очень глупо с вашей стороны, — сказал майор. Он казался очень сердитым. — Мужчина не должен жениться.
— Почему, signor maggiore?
— Не называйте меня «signor maggiore».
— Почему мужчина не должен жениться?
— Нельзя жениться. Нельзя! — сердито повторил он. — Если ему суждено потерять все, не следует ставить на кон еще и это. Он не должен загонять себя в положение человека, которому есть что терять. Нужно обзаводиться лишь тем, что потерять невозможно.
Майор говорил с гневом и горечью, глядя при этом прямо перед собой.
— Но почему он непременно должен это потерять?
— Потеряет, обязательно потеряет, — сказал майор, продолжая смотреть в стену. Потом перевел взгляд на аппарат, выдернул из него свою усохшую руку и с ожесточением хлопнул ею по бедру. — Потеряет! — почти выкрикнул он. — Не спорьте со мной! — Он позвал фельдшера, обслуживавшего аппараты: — Да остановите вы эту чертову штуковину!