Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Беспутный я человек, раб расписного ковша, драчун и болтун! Не прозреваю я далее носа своего. И хоть носище у меня превеликий, многое, ой многое неведомо мне! Василий Васильевич Вельяминов, любимейший благодетель мой, московский тысяцкий, сын и внук московских тысяцких, оказался для великого князя Московского Дмитрия Ивановича сильно не любимым человеком.
Как несли мы гроб с телом к месту упокоения рода Вельяминовых, так князь Дмитрий Иванович скорбел вместе со всеми, и скорбь его была неподдельной. Как опустили гроб в яму, как землёй засыпали, как справили поминки, так на следующий же день владыко призвал меня. А призвав, положил перед очами небрежно писанную грамоту. Я вчитался. Грамота оказалась великокняжеским указом об упразднении должности тысяцкого начальника на Москве. Письмо грязное, бумага чернильными пятнами изгваздана. По всему видно: писарь волновался и спешил. Я грамоту начисто переписал и владыке с низким поклоном передал. И так скучно стало мне, так муторно, что решил я в кабак пока не ходить. Вот хожу по светлице своей из угла в угол, маюсь. Уж и Пульхерия, великорослая горбатая дочка Варвары-кабатчицы, прибегала обо мне справиться. Я попросил сию девицу удалиться, однако коромыслом по горбу бить не стал. Ой, не до смеху мне, не до весёлых затей! Чему же быть теперь? Неужто увидеть доведется самую страшную из всех мыслимых бед – бунт? И тогда возрадовался я тому, что нет ныне Яшки на Москве. Пусть парень скачет прочь от скорбных этих мест. Не обидно пасть в бою с настоящим врагом. Обидно быть подвешенным за шею своими же товарищами, чей разум замутнён страшным бунтом и междоусобием…»
* * *
Спасо-Преображенский собор, будто суровый витязь в шеломе с крестом вместо яловца[34], носитель и поборник православной веры, всё так же величаво стоял на брегу Трубежи. Рядом княжеские палаты высились. Красота необычайная! Что за крыши с резными оборками, что за наличники! Тут и жар-птицы, и цветы лазоревые! Что за крыльцо – высокое, украшенное витыми, покрытыми лазурными узорами столбами! Красота и благолепие! Эдакие ухищрения Пересвету доводилось видеть в ранней юности, когда он ещё при живом отце совершал путешествие в волынские земли. Нет, Москва, конечно, краше Переславля, но девок на Москве столько нет.
Ходил-бродил Пересветушка по кривым уличкам, пока не забрёл на торжище. Ярмарка шумела вовсю! Топот, ржание, блеяние, хохот. Всюду телеги, возки. По белому, хорошо утоптанному снегу сновали купчики пронырливые, и боярские холопья, и разный прочий люд. Засмотрелся Пересвет на скоморохов: баба ряженая, морда синей росписью покрыта. При ней звероподобное, заросшее сизым волосом создание в цветном балахоне. В эдаком чуде-юде не сразу и человека-то признаешь. С ними и медведь огромный, пляшет, ревет, лапами машет. Ох, и не понравился медведь Радомиру. Радомир конь взрослый, разумный, не склонный попусту буянить, а тут разошёлся не на шутку! Чудо из чудес: хотел броситься на медведя! Копытами ударить! К медведю, конечно, поводырь приставлен тот, что за верёвку держит и сонным зельем лесного зверя поит, чтоб от рук не отбивался. Сам-то поводырь – детина огромный, никак не меньше своего медведя, на Пересвета кулаки наставил, рот шире городских ворот распахнул, орёт:
– Держи, коня! Пошто такую зверюгу на ярмарку привёл? Смотри, смотри, как зубы скалит! Сейчас добрым мирянам рукава отрывать начнёт!
Конечно, Сашка помог медвежьему поводырю умолкнуть. И не диво, что ярмарочный люд на стороны расступился, не стал бестолкового драчуна со снега поднимать, жалеть не стал. Диво то, что медведь тоже лапищи опустил, реветь-плясать перестал, словно испугался.
Между тем Пересвет пошел себе дальше гулять, по сторонам глазеть. Радомир следом за ним, шаг в шаг.
А девок-то в Переславле! Куда ни кинешь взгляд, всюду миловидные лица в обрамлении расписных платков, да молодицы не отстают – красуются нарядными кичками[35]. Атласные подолы сарафанов выглядывают из-под шубок. Попадаются в толпе и такие личики, что век живи – не забудешь: глаза, словно яхонты, блещут, влекут, обещают, щечки бархатные, губки медовые. Так размечтался Пересвет, что с ходу пузом в чей-то возок ударился. Радомир фыркнул, потянул из рук узду. Да и конь-то тож собой неплох – приосанился, ноздри раздувает, шею тянет! Ишь, как глазом косит, завидя в столпотворении людском княжеского отрока верхом на молоденькой, тонконогой кобылке.
– Неземные наслажденья… – шептал Пересвет, крестясь на высокий кованый крест, венчающий голову собора. – Совратительные удовольствия… Господи, оборони от соблазна!
Долго бродил Пересвет по ярмарке, долго водил Радомира в поводу. Наконец, устав окончательно, взобрался в седло. И тогда уж премудрый конь вынес на узкую улочку, что вилась мимо княжеских теремов.
Это вам не Москва, конечно. В Переславле народ улицы почти не мостит. Просто живут: зимой снег приминают, весной и осенью грязюку месят, а летом – пыль столбом.
По обе стороны улочки, за высокими тынами дома хорошие стоят. Стены высокие, в лапу сложенные, крыши тесовые. Над воротами петушки да лошадки гривастые. И везде, и всюду резьба причудливая. Сразу видно, что в домишках этих торговые люди да бояре безбедно себе живут. А улица-то на сторону заворачивает, и вот там есть место особое. Не видать его, конечно, с соборной площади, но Пересвет твердо уверен: там, за поворотом, за загибом оно расположено. Там чрево насыщается, там блаженство достигается. Место это вкусно пахнет запаренным овсом, мёдом хмельным и теплым хлебом. При одной лишь мысли о приправленной маслицем каше и переложенных икоркой блинах, у Пересвета заурчало в животе и горло сделалось шершавым, словно растрепанная пенька.
– А ты в кабак не ходи, сыне, и, глядишь, Господь отведет от греха, – услышал Сашка тихий голос.
– Не ходить в кабак?! – у Пересвета аж дыхание занялось. – Да куда ж ещё податься достойному человеку, уставшему от многих трудов?! Жене своей советуй по кабакам не ходить…
Сашка обернулся, желая в бесстыжие глаза незваного наставника глянуть, и разом притих. Перед ним стоял старичок в поношенном зипуне поверх такой же поношенной серой однорядки почти до пят. Чёрный клобук оставлял видимым только лицо, скрывая волосы. На лбу неумелой мужской рукой был вышит крест. Побелевшие от холода, покрытые цыпками пальцы сжимали навершие простого черемухового посоха. Под рукавом зипуна, на запястье, болтались чётки. За плечами у старца виднелся лёгкий, искусно сплетенный из лыка кузовок, и обувь оказалась тож из лыка – лапти. Однако уж сильно износились лапотки-то – почерневшие онучи через прорехи проглядывали. Видимо, старче неблизко шагал.
– Недалеко отсюда, – словно угадав Сашкины мысли, молвил старец. – С Маковца пришел. Не шибко устал.
Пересвет продолжал смотреть на него. Борода у старца была курчавая, белая, словно лёгкое летнее облачко. Глаза внимательные, взгляд острый, от плотских мечтаний отрезвляющий.