Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хватит студента из себя корчить. Может, в складчину сложимся?
Мы встали, пошли к поезду.
Темнолицые приземистые люди в тюбетейках тащили в вагоны трехколесные детские велосипеды и электрополотеры, носильщики сгибались под тяжестью картонных ящиков с телевизорами; поезд уходил далеко, туда, где не хватает воды, детских велосипедов, электрополотеров. И перрон что-то бормотал, что-то гудел, бросал отрывистые гортанные слова и волновался, потому что на перроне стояли провожающие, а они всегда волнуются. И все бежали, спешили, шумели, и только поезд был неподвижен, молчалив, будто он стоял здесь уже вечность и будет стоять еще столько же, будто он не рванется вперед, чтобы мгновенно оставить позади себя этот беспокойный перрон. Паровоз молчал и только иногда, изнемогая от человеческой суеты, шумно выпускал пар, точно отдувался.
«Надо что-то сказать Сашке, — думал я. — Надо отвлечь его от всяких мыслей. Ясно, что она не придет. Теперь уже совершенно ясно».
— Ты пиши, Сашка, — говорил я ему. — Ты никогда почему-то не пишешь, бродяга ты этакий. Мне же интересно знать, что с тобой происходит… Куда тебя швырнет жизнь. И потом я хочу проследить тот момент, когда ты окончательно образумишься.
— Черта с два, — сказал Сашка и улыбнулся.
Улыбка у него была хорошая, хитровато-озорная.
Но вдруг, как обвал, на нас хлынула музыка. Многопудовая, жестяная, могучая вокзальная музыка. И подавленные ею мы оба замолчали. Но это было разное молчание. У него — молчание ожидания, ожидания, которое может оказаться напрасным. По-моему, он и сам уже понял это. Ну, а мое молчание не в счет. Я молчал из солидарности.
Как я мог помочь ему? Я бы сделал для него все, что угодно… Но заменить ее я не умел.
— И все-таки придет, — громко сказал Сашка. — Придет! Понимаешь ты, придет.
Эх, Сашка, Сашка! Самоуверенность, дикая, странная самоуверенность была всегда твоей болезнью.
Я повернулся, посмотрел на часы. И где-то в конце перрона я увидел мучительно знакомую и вместе с тем полузабытую, словно попавшую сюда из другого, уже нереального, уже неопасного для меня мира, женщину, торопливо идущую к поезду. Кто-то шел рядом с ней. Плотный, коренастый, похожий на чемпиона по боксу, человек. И я не понимал: они вместе или нет. Может, просто к одному поезду. Но вот она легко обогнала его, что-то быстро привычно сказав, и он отстал, отошел к киоску Союзпечати.
Теперь она шла одна. Она спешила, но даже в спешке шла красиво, собранно, не суетливо. Я бы сказал, что она спешила спокойно.
— Идет, — тихо, смятенно сказал Сашка и близоруко сощурился.
— Действительно, идет! — с деланным изумлением сказал я. Пусть он поторжествует победу. Но он не стал торжествовать, не стал кричать: «Вот видишь, а ты говорил… Пришла!»
Нет, он молчал, даже чуть отступил назад, словно пытаясь на мгновение задержать эту встречу. И когда она подошла, он сказал скованно, неуклюже, как угловатый, стеснительный десятиклассник:
— Я думал, вы не придете. Я даже не ожидал, что вы придете.
— Сашка, — ласково и как-то очень свободно сказала она, — милый Сашка! Я так рада тебя видеть.
— Я тоже рад, — полушепотом сказал Сашка, глядя на нее удивленными, какими-то незнакомыми мне глазами.
— Ты все такой же, — говорила она. — Такой же… И загорел, как азиат.
— Какой же я, по-твоему? — вдруг неожиданно и в упор спросил Сашка.
И я отошел в сторону и старался не слушать. До меня доносились только обрывки слов.
— Ты… Моложе нас всех… Ты не изменился… Единственный из нас, кто не изменился.
— Нет, только кажется тебе… Только кажется…
Потом я их не слышал. Их заглушал диктор: «До отправления остается две минуты». Их заглушали носильщики: «Верхний давай… Осторожнее, стекло». Их заглушали мои беспокойные, словно сорвавшиеся с места, мысли. И потом я смотрел на киоск, где, раскрыв газету, спокойно стоял, расставив тумбообразные короткие ноги, человек, похожий на чемпиона по боксу и одновременно на директора большого промтоварного магазина.
Но вот провожающие притиснули меня к ним вплотную, и я вновь услышал Сашкин голос, но это был уже не скованный, не стесненный голос. Это был взволнованный, страстный, убежденный голос Сашки, того Сашки, которого я любил.
— Ты понимаешь: все еще можно исправить. Тогда ты была маленькой, неуверенной, слабой! А сейчас, ты пойми, ведь еще не поздно. У нас с тобой будет все замечательно, все у нас будет хорошо, все, абсолютно все! И ты, пожалуйста, не бойся… Ты не говори мне нет… Подумай, слышишь, подумай.
— Милый мой Сашка… Тогда я не решилась, а сейчас уже поздно. Уже поздно. Я завязла, Сашка. Меня уже теперь не вытащишь.
«Да ты и не хочешь, чтобы тебя вытащили, — с ожесточением думал я. — Если бы тебя вытащили — это было бы для тебя горем».
— Да что за ерунда! — громко, возбужденно говорил Сашка. — «Не вытащишь, не вытащишь…» Да еще как вытащишь! Ты же умная, чуткая, я же в тебя верю.
— А я в себя не верю, — сказала она и вздохнула.
«И я в тебя не верю», — мысленно добавил я.
— А я в тебя верю, — сказал Сашка. — Верю, верю всем назло… И мы будем счастливы.
Грохнула вокзальная музыка. Стучали медные тарелки. Гремели трубы, выбивая такты марша, пытаясь заглушить разлуку.
«Провожающие, просьба покинуть вагоны!» — утомленно говорил диктор.
А обо мне оба они забыли. Вернее, он забыл. Ей нечего было забывать. А он забыл, но не время сейчас обижаться.
— Скажи честно, может быть, я чего-то не знаю о тебе, — сказал ей Сашка, и голос его вдруг дрогнул. — Скажи правду, — добавил он уже твердо. — Ты ведь полгода не писала мне. Скажи правду.
— Нет, все так же, все так же, как и было, все так же… — быстро заговорила она. — Ничего не изменилось. Ни капельки. Только я не сумею с тобой, Сашка! Если бы ты успокоился, если бы перестал метаться… Нет-нет, я знаю, ты не будешь другим. И я не хочу, чтобы ты стал другим… Ты такой, и я уважаю это в тебе… Только я не сумею с тобой, милый!
— Все это словеса, — резко, даже грубо сказал Сашка. — Не запутывай себя и меня. И не трусь! Хватит трусить.
В голосе его была ярость. Ярость и надежда.
А я в это время думал о ней. Она просила его сдаться. Она ставила ему условия сдачи. Но она достаточно тонка, и она неплохо знает Сашку. И поэтому делает вид, что не просит его ни о