Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Лермонтов?
Первое, что вспоминается о нем, — не проникновенный лиризм, не байроническая пламенность души, а поразительная для его молодости желчность, диктующая «железный стих», не только палачам предназначенный, но и бездушному, пустому свету, давящему все живое в человеке. Одиночество в пустыне, откуда глас вопиющего доходит лишь через десятки лет…
Любопытно прокомментировал запись Блока Е. С. Калмановский: «Островский — это Муромский, его дом, это быт и обиход; Лермонтов — это по-особому поданный Расплюев и прежде всего Кречинский… „Свадьба Кречинского“ дает вариант демонической темы уже в комическом, потерявшем патетическую настоятельность изводе. Тема эта освоена иронически — в смысле определенного снижения, внесения юмористического двоемыслия… Сухово-Кобылин едва ли не во всех трех своих произведениях из „Картин прошедшего“ не может вовсе изменить романтизму не как собственно литературному явлению, а как особому жизнеощущению, жизнеосвоению».
Именно «жизнеосвоение» становится «мостиком» от Лермонтова к Сухово-Кобылину. Вряд ли в истории русской литературы сыщется другой писатель, так сильно ощущавший свое трагическое, поистине фатальное одиночество. Переживание одиночества Александром Васильевичем было до удивления сходно с лермонтовским. Особенно — после гибели Луизы.
В ноябре 1851 года он писал Е. В. и М. Ф. Петрово-Соловово: «Мне очень грустно и ужасно одиноко, — я испытываю судьбу ребенка, избалованного любовью, и учусь быть и жить в одиночестве. Я не думал, что это будет так трудно, и, как все такие дети, не знал цены того, что мне давали. Я прохожу школу, как говорится, но к чему? Есть возраст, когда учению предпочитаешь незнание».
Что же касается сходства с Островским, о пьесе, наиболее близкой «Свадьбе Кречинского», уже говорилось. Но увидеть «неожиданность», «чудо» соединения творчества в значительно более расширительной перспективе удалось лишь Блоку. И это замечание свидетельствует все-таки о необособленном (или, по крайней мере, не настолько обособленном) положении Сухово-Кобылина в истории российской словесности. Мы не знаем, насколько ощущал он сам эту близость, но нам она очевидна.
Однако вернемся к событиям жизни Александра Васильевича.
Вскоре после премьеры в Александринском театре, 13 мая, вышел номер «Современника». Проза этого номера была представлена повестью Л. Н. Толстого «Два гусара», поэзия — стихами А. А. Фета и Н. А. Некрасова, драматургия — «Свадьбой Кречинского».
О, счастливые читатели XIX века, понимали ли они, какое сокровище держат в руках, разрезая странички свежего номера журнала?!..
Шел 1856 год, позади была Крымская война, настроение было приподнятым, в журналах публиковались лучшие произведения русских писателей, то, что позже станет нашей национальной гордостью, отечественной классикой…
Накануне выхода в свет журнала цензор В. Н. Бекетов подписал разрешение на выпуск отдельного издания «Свадьбы Кречинского» в количестве 1000 экземпляров — это и был первый литературный гонорар Александра Васильевича.
1856 год оказался как-то по-особенному связан для него с памятью о Луизе.
18 августа Александр Васильевич записал в дневнике: «Ходил пешком в Лефортов. Там один, далек от шума столько, сколько далек и от честолюбия — тихо и благоговейно, в сокрушении сердца, приник я к холодному мрамору, на котором вырезано имя, еще глубже нарезанное в моем сердце, и просил милого друга о мирном, тихом, уединенном и полезном окончании жизни».
25 августа: «Встал в 7 часов, — в 8-м отправился пешком в католическую церковь — нынче имянины моей милой, тысячу раз милой и дорогой Луизы».
Писатель-краевед М. Фехнер вычислила маршрут, которым Сухово-Кобылин всегда ходил на Введенское (Немецкое) кладбище, где была похоронена Луиза: «Спустившись по Страстному и Петровскому бульварам до Трубной площади, он поднимался в гору и Сретенским бульваром доходил до Мясницких ворот. Вероятно, он всегда бросал взгляд на стоявшее здесь здание почтамта, от которого дилижансы отправлялись за границу, куда он мечтал поехать. Он сворачивал к Разгуляю: Доброслободским и Аптекарским переулками добирался до Лефортовской площади; перейдя мостом через Яузу и миновав Военный госпиталь, монументальное здание XVIII века, и церковь Петра и Павла на Солдатской (XVIII век), он приходил к Синичкину пруду, за которым было расположено иноверческое кладбище, до сих пор в просторечье именуемое Немецким».
Этот путь можно повторить и сегодня — почти так же, как делал это Сухово-Кобылин…
Накануне дня своего рождения, 16 сентября, Сухово-Кобылин сделал такую запись: «Завтра мне 39 лет. Уходят года, уходят, уходят. 39 лет на свете. Что я сделал? Мало, страшно мало и какую организацию растратил я по мелочи… Относительно умственной деятельности — в начале 1852 года начал писать Пиэссу… Десять лет совершенно пропали, т. е. с 24 летн(его) по 34-летний возраст, до 24-летнего возраста я написал — рассуждение на золотую медаль, несколько стихотворений, „Послание к Маркизе Зорь“, „Аттестат“, „Ктеона“, „Ночь на Этне“, с 24-х лет перевел несколько отрывков из Жан Поля (Рихтера). На 30-м году моего возраста начал перевод Гегеля, который вначале делал мне огромную пользу. Надеюсь его кончить этим годом. Страшная лень. 9-ть лет переводил один том. 34-х лет начал писать „Кречинского“, 37 его кончил, 38-ми дал его на сцене и в конце 39-го начал писать его продолжение и оканчивать перевод Гегеля… И главное, пришел к полноте сознания, понял значение жизни и понял, как надо жить. Если и перенесены мною страшные муки, то муки эти и довели меня до ясного понимания жизни и ее цели… Жизнь моя есть явное исключение из всей окружающей меня Среды, Страны, Государства и мира (Русского). Если я еще не в себя ушел, то я во всяком случае уже к себе пришел».
После встречи Сухово-Кобылиных с графом Паниным время тянулось, кажется, еще медленнее, как это бывает обычно, когда за обнадеженностью не следует, в сущности, ничего определенного. Панин не мог простить Сухово-Кобылина, посмевшего в обход всесильного министра юстиции обратиться к царице. «Все обстоятельства, рассматриваемые отдельно и взятые в совокупности, — писал Панин в документе, — не составляют улик, требуемых законом, к оставлению Сухово-Кобылина в подозрении ни по предмету принятия участия в убийстве Деманш, ни в подговоре людей своих принять это преступление на себя, а заключают лишь одни предположения, ни на каких данных не основанные».
Таким образом, преступление квалифицировалось как нераскрытое, дело было завершено, подозрение с Александра Васильевича снято, а крепостные освобождены.
25 октября 1857 года Государственный совет вынес окончательный приговор, а 3 декабря Александр II утвердил его.
Спустя время это решение было «затеряно писцом в пьяном виде вместе с парою сапог».
Великий Слепец Судьба, подобно генеральше Шмурло, согнула два пальца «со внедрением между ними третьего и присовокуплением слов: „Накося, выкуси“». Но не Александру Васильевичу — хотя он был убежден тогда в том, что именно ему.