Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Местре Педро знает все на свете, помнит столько историй и так здорово их рассказывает, что мог бы все это записать, а Лидио бы напечатал, – сказал вдруг Валделойр, непременный участник всех афоше, мастер самбы и капоэйры, любитель поэзии и прозы.
Разговор этот шел в деревянной пристроечке, в саду. Комната была теперь занята типографским станком, так что все беседы велись в этой выстроенной местре Лидио пристройке под оцинкованной крышей. Там же работал отныне и волшебный фонарь.
Лидио просто надрывался на работе: он верстал и печатал, рисовал «чудеса», резал гравюры для обложек и еще время от времени рвал зубы. С Эстеваном был заключен кабальный договор сроком на два года, и платить надо ежемесячно. Пристройка была нужна еще и потому, что сборы от волшебного фонаря приносили некоторый доход, а кроме того, Педро Аршанжо не мог не читать стихов Кастро Алвеса, Гонсалвеса Диаса, Казимиро де Абреу[30], – стихов, воспевающих любовь и проклинающих рабство, не мог не участвовать в круговой самбе, не восхищаться замысловатыми па Лидио и Валделойра, монотонным голосом Ризолеты, пляской Розы де Ошала. Аршанжо не согласился бы отменить спектакли, даже если бы они не приносили ни гроша, и по четвергам плакат на дверях «Лавки чудес» по-прежнему возвещал: «Сегодня – представление».
Дождь лил без перерыва почти целую неделю, – был месяц штормов, месяц влажных, пронизывающих, иглами колющих, печально завывающих ветров с юга. Затонули две рыбачьи шхуны, троих погибших так и не нашли, – видно, суждено им до скончания века плыть в поисках земли Айока, на край света. Остальные четыре трупа через несколько дней прибило к берегу: глаза выедены соленой водой, тела облеплены крабами… Страшно смотреть! Вымокшие до нитки, дрожа от холода, стучались друзья в двери «Лавки чудес». Вот в такие-то печальные и беспросветные дни доказывает кашаса истинную свою ценность. В ту ночь после заявления Валделойра слово взял Мануэл де Прашедес:
– Местре Педро много знает: чего только нет у него в голове, чего только не поназаписывал он на своих бумажках. Жаль будет, если одними песенками, которым грош цена, все дело и кончится! Люди не слыхали о многом, а послушать стоит! Пусть бы местре Педро рассказал свои истории какому-нибудь профессору-грамотею, на факультете таких – пруд пруди, а тот все запишет по порядку: будет людям польза. Готов поспорить, что профессор с радостью ухватится за это дело.
Спокойно и задумчиво взглянул местре Педро Аршанжо на добродушного великана Мануэла, взглянул – и вспомнилось ему, сколько всего произошло за последнее время здесь, на Табуане, и в его окрестностях, и на Террейро Иисуса. Веселая улыбка медленно осветила лицо, прогоняя непривычную суровость, и стала еще шире, когда глаза Аршанжо прошлись по лицам гостей и встретились с глазами кумы – красавицы Теренсии, матери сорванца Дамиана.
– А зачем мне профессор? Я и сам напишу. Неужто ты считаешь, Мануэл, что раз мы бедняки, то ничего путного не можем создать? Что ничего, кроме корявых куплетов, нам не по силам? Я тебе докажу, милый, – это не так! Я сам напишу.
– Я не думал сомневаться в тебе, Педро, дружище! Сам так сам. Просто профессор, думается мне, все проверит, не подкопаешься. Ученый человек… Для него все – открытая книга…
– Эх, Мануэл, никто на свете не врет больше, чем твои ученые люди: они черное выдадут за белое. Их-то и надо учить – невежественных и ничтожных этих всезнаек! Тебе это невдомек, Мануэл де Прашедес, ты ведь не бываешь на факультете, не слышишь этих разговоров, не мотаешь их на ус. А известно ли тебе, Мануэл де Прашедес, что, по мнению некоторых ученых мудрецов, «мулат» и «преступник» – синонимы?!
– Я, дружище Педро, не знаю, что такое «синоним», но это бессовестное вранье, и о нем надо рассказать поподробней!
Подмастерье Тадеу не выдержал, захохотал, захлопал в ладоши:
– Крестный научит их всех уму-разуму, и дурак, кто в этом сомневается.
Напишет ли Педро Аршанжо свою книгу или, завертевшись в водовороте празднеств, женщин, репетиций пасторилов, капоэйры, обрядов макумбы, позабудет обещание, что дано было той штормовой, хмельной ночью в «Лавке чудес»? Наверно, позабыл бы, если б через несколько дней не вытребовала его к себе для неотложного разговора матушка Маже Бассан.
Она восседала у алтаря в своем кресле с подлокотниками – и убогое кресло казалось троном грозной царицы. Так сказала она Педро Аршанжо:
– Прознала я, что обещал ты сочинить книгу, но ведомо мне, что ты не пишешь, а только разговоры разговариваешь и до дела руки твои не доходят. Только думать – мало! Ты носишься по всему городу, беседуешь со всеми и все записываешь, а зачем? Неужто собираешься ты всю жизнь быть на посылках у докторов? Служба твоя кормит тебя, но довольствоваться этим не имеешь ты права. И не писать не имеешь ты права. Не для того создан ты Ожуобой.
Вот тогда-то Аршанжо и взялся за перо.
Лидио Корро помогал ему во всем: подбирал материалы, делился своими догадками – они почти всегда подтверждались, – остроумно и скромно высказывал свое мнение о прочитанном. Если бы Лидио не торопил его, не доставал денег на типографскую краску и бумагу, может статься, бросил бы местре Педро сочинение свое на полдороге или затянул бы работу до невозможности, боясь наделать грамматических ошибок, поддавшись обстоятельствам, а то и просто отвлекшись. Очень не хватало ему танцулек, воскресной попойки, любви какой-нибудь новой подружки. Лидио подгонял Аршанжо, подмастерье Тадеу – вдохновлял, а сам местре Педро излагал на бумаге свои мысли, так что поручение матушки Маже Бассан выполнено было в срок.
В самом начале работы он никак не мог позабыть о самоуверенных факультетских профессорах, и отзвуки расистских теорий так или иначе влияли на его сочинение, лишая книгу свободы и силы, подгоняя под заранее установленный образец. Но по мере того как на свет рождались новые и новые главы, Педро Аршанжо все меньше думал о профессорах и теориях, потому что вовсе не собирался разоблачать их в полемике, к которой не был готов, а просто хотел поведать о жизни народа Баии, о нищете и о великолепии убогой и благородной повседневности – хотел показать, как этот преследуемый и гонимый народ полон решимости все пережить, все преодолеть, сохранив и умножив свое достояние: танец, песню, железо, дерево – свою культуру и свою свободу, рожденную в киломбо и сензалах[31].
Вот тогда он и начал работать с истинным, почти чувственным удовольствием, тогда и стал уделять своему сочинению все свободное время – каждую его секунду. Он перестал вспоминать о сухом и грубом Нило Арголо, о вежливом и веселом, но оттого не менее яростно отстаивавшем дискриминационные доктрины профессоре Фонтесе и о прочих недругах. Наставники и воспитанники, эрудиты и шарлатаны не тревожили его больше. Рукою Педро Аршанжо водила любовь к народу Баии, а гнев только вносил в его книгу страсть и поэтичность, и потому из-под его пера вышел документ – документ неопровержимой силы.