Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спокойный, слегка хрипловатый мужской голос стал читать:
Когда в час сгущения зимних сумерек я чувствую нарастание беспричинной злобы и покалывание в кончиках пальцев, когда жена фальшивым голосом сообщает мне, что она снова должна ехать в Ленинград на консультацию к профессору Лебедеву “по женским делам”, когда секретарь Союза писателей приглашает меня к себе на дачу в Переделкино и, прохаживаясь между тоскливо скрипящих сосен, предлагает взяться за самую важную и нужную тему, которая, “к сожалению, еще неглубоко вспахана нашей отечественной прозой”, когда в школьных брюках сына я нахожу рваный презерватив, когда в ресторане ЦДЛ не оказывается маслин и куриных котлет де-воляй, когда ломаются сразу обе мои пишущие машинки, когда прижатая мною к стене домработница бормочет, что “сегодня неудобный день”, когда ночью ко мне вваливается пьяный и плачущий собрат по перу, чтобы сначала сообщить “об окончательном разрыве с Соней”, а под утро – что “он закрыл тему любовного треугольника”, когда, наконец, мне фатально не хватает витамина B12, я понимаю, что готов открыть мою железную коробку из-под зубного порошка “Свежесть”.
Обычно я открываю ее поздним вечером, заперевшись на ключ в своем кабинете.
Эта коробка полна разноцветных таблеток: желтых и розовых, синих и зеленых, красных и оранжевых. Надо просто выбрать одну из них.
Я поднимаю голову вверх и, глядя на портрет Тургенева, на ощупь вынимаю одну из таблеток. Это синяя таблетка. Еще ни разу я не пробовал ее.
Я ложусь на кожаный диван, накрываюсь пледом и кладу таблетку под язык. Нижнюю челюсть сразу сводит, и во рту появляется металлическо-мятный привкус. Я глубоко вдыхаю. За ушами мягко давит, руки мои стремительно тяжелеют, в основании затылка раздается приятный сочный треск, и я теряю свое старое тело.
Зима. Вечер. Москва. Заднее сиденье машины. Треугольное окно с изморозью на стекле.
Крупными хлопьями падает снег. Черное такси с белыми шашечками, в котором я еду, подруливает к Большому театру. Я расплачиваюсь с невзрачным шофером и выхожу, хлопнув дверцей.
На мне легкий водолазный костюм ультрамаринового цвета. Маска сдвинута на голову. Под свинцовыми подошвами хрустит свежевыпавший снег.
Главный театр страны ярко освещен. Вокруг – народ в водолазных костюмах всевозможных форм и расцветок. Я поднимаюсь по ступеням, встаю слева между второй и третьей колоннами, смотрю на водонепроницаемые часы. 19:22. Маши нет. Вокруг снуют поскрипывающие люди: костюмы рифленые, в обтяжку, с напуском, “под кожу”, “под рыбью чешую”; свинцовые туфли на шпильке, на платформе, “лодочкой”, “козликом”, “утиной ножкой”, “корабликом”, “ракушкой”, “фламенко”.
– Лишнего не предвидится? – спрашивает обвешанный хрусталем толстяк.
Я отрицательно качаю головой. На глаза мои ложатся белые резиновые ладони. Я накрываю их своими:
– Маша!
– Стоять! Не двигаться! – смеется она.
Я целую ее в уголок серебристо-розовых губ.
– Долго ждешь?
– Очень.
– Бедный! Замерз? Жаль, что не до смерти!
На ней прелестный белый обтяжной костюм, белые свинцовые сапожки “казачок”, белая маска в форме грызущихся пираний сдвинута наверх.
– Ты страшно красива, – признаюсь я.
– Нравлюсь?
– Не то слово.
– Тогда пошли! – блестит она черными как смоль глазами и тянет меня за руку.
Мы входим в вестибюль, я предъявляю билетерше две оловянные пластины, она прокусывает их щипцами. Мы направляемся в гардероб за аппаратами жидкого воздуха. Там столпотворение.
– Сюда! – тянет меня Маша, и мы влезаем без очереди.
Маша – замечательная девушка. Но я еще не спал с ней.
Мы получаем два аппарата, пристегиваем за спины и двигаемся к шлюзам.
– Ты не звонил мне на службу сегодня? – спрашивает Маша.
– Нет. Я звоню тебе только домой, как условились.
– Представляешь, кто-то дважды звонил. Мягкий мужской голос, как мне доложили. А наша секретарша, эта кобыла, каждый раз отвечала, что… смотри, смотри: Марецкая!
Мы смотрим на даму в боа поверх серебристого костюма.
– Боже мой, как она постарела! – Маша прижимает резиновую ладонь к губам и поворачивается ко мне. – Неужели мы тоже состаримся?
– Никогда! – заверяю ее я, и мы входим в шлюз.
Он похож на огромный лифт. Стальная дверь задвигается за нами. В шлюзе стоят человек пятьдесят. Мы опускаем маски, закрываем рты мундштуками, включаем подачу воздуха. Загорается надпись: ВНИМАНИЕ! ЗАПОЛНЕНИЕ ШЛЮЗА!
Снизу бурно поступает мутная жидкость комнатной температуры. Маша делает мне знак рукой в сторону мужчины в костюме саламандры. Под причудливой маской я различаю черты неповторимого Филиппова. Шлюз заполняется до потолка, открывается дверь с другой стороны. И сразу – толчок встречной водяной массы, перепад давления, пузыри нашего воздуха.
Мы покидаем шлюз и оказываемся в зале, пронизанном светом сотен прожекторов.
Зал Большого театра представляет собой главный отстойник московской канализации. Люди, поверхностно знакомые с фекальной культурой, полагают, что содержимое канализации – густая непроглядная масса экскрементов. Это совсем не так. Экскременты составляют лишь 20 %. Остальное – жидкость. Она хоть и мутная, но при сильном освещении вполне позволяет обозревать весь зал от устланного коврами пола до потолка со знаменитой люстрой.
Пространство зала отливает синевой и пронизано мириадами подымающихся пузырей. Наверху турбулентные потоки разгоняют скапливающиеся экскременты, чтобы те равномерно распределялись в пространстве зала, позволяя видеть галерке.
Я смотрю на тяжелые билеты: ряд 7, места 15, 16. Идеально.
Усаживаемся, подключаем воздухоотводы: во время представления пузыри не должны мешать. Звучит третий звонок. Публика постепенно успокаивается. Над нами – экскременты и редкие пузыри опаздывающих. Гаснет люстра. В оркестровой яме появляется дирижер, взмахивает стальной палочкой.
Звучит увертюра к опере П. И. Чайковского “Евгений Онегин”. Наши чувствительные мембраны улавливают звуки скрипок, виолончелей, валторн и гобоев. Духовые под водой звучат более экстравагантно, чем струнные. Оркестр играет с настроением, он прекрасно сыгран. “Свободное дыхание”, – как говорил Стоковский.
Раздвигается освинцованный занавес, и начинается опера.
Пение в подобных условиях – удел подлинных виртуозов, истинных фанатиков оперного искусства. По сложности оно превосходит горловое трехтоновое камлание бурятов, по степени риска – прыжки с трамплина. Пропеть под двадцатиметровой водяной толщей, не фальшивя и не захлебнувшись, “Я люблю вас, Ольга!”, пользуясь поступающим в нос сжатым воздухом, способны, по словам Марии Каллас, “люди со стальными легкими, русской душой и советским сердцем”.