Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проделав все это, он надел на головку дамы сверкающую диадему из уже перечисленных раковин, жемчуга, старинной ткани, добавил несколько великолепных светящихся пуговиц и привесил кисть театральной бижутерии от уха прелестной незнакомки к шее. Снизу он выпустил на поверхность рамы пластмассовую кисть винограда, не забыв покрыть ее позолотой.
И посвятил все это памяти Бенвенуто Челлини.
9
Его били в армии — свои, в коридорах общежития — вьетнамцы, и это было особенно унизительно, когда тебя бьет маленький восточный человек, бьет по-восточному, и ты не знаешь, как оградить себя. Восточный человек уже не улыбается, он страдальчески морщится, нанося удары.
Его старались бить по голове, и поэтому в драке он был занят не столько обороной, сколько спасением головы. Его били везде, его хотели бить, и все это началось, когда они расстались с отцом, который за всю жизнь не ударил его ни разу.
— Мой сын не может быть угрюмым, — говорил отец. — Что застит ему свет? Покажите. Я смахну это «что» рукой.
Сейчас он понимал, что отец произнес очередную фразу. Эта фраза должна была зацепиться за крюк истории и повиснуть в воздухе, как на вешалке. Она была брошена в вечность, а Олег остался жить на земле.
Конечно, это было не совсем так, отец и сейчас звал его к себе, но ехать не хотелось, хотелось пить и пить обиду, обжигая гортань, хотелось наполниться обидой на всю жизнь.
Не то было обидно, что отец — враг системы, важнее, что, кроме Олега, у отца было еще что-то, гораздо, гораздо более главное, и это что-то он умело скрывал от сына.
Все объяснения в любви были ложью. Это он перед Богом хотел оправдаться, что любит кого-то, а на самом деле не любил, просто он хотел хоть единое живое существо привязать к себе. И привязал, а потом бросил. Чем он лучше восточного царька, бьющего Олега ногами в коридоре общежития?
Они шли по тундре, делясь всем потому, что были нужны друг другу, они могли работать только в цепи, не нарушая связи, они шли к левому, незарегистрированному месторождению апатитов, которое прошлым летом обнаружил геолог Костик и сохранил свое открытие в тайне. Но не от них, они были нужны Костику, чтобы разбогатеть, апатитов было много, он готов поделиться, они прилетели на вертолете в самый дальний от Мурманска населенный пункт и, притворившись поисковой экспедицией, отправились. Они шли гуськом, в затылок, повязанные общей тайной, они рисковали, они не любили друг друга, и нужно было очень уметь не любить, чтобы идти по тундре четыре дня и четыре ночи не любя. Они были жадные люди, и сам Олег был жадным, рассчитанным на короткий век.
Это напряжение связи, эта постоянная зависимость сводила с ума, невозможно было идти и смотреть в затылок тем, кто при других обстоятельствах обязательно попытался бы избить тебя.
Зачем он пошел? Этого не хотела мать, и он пошел. Отец был бы против, и он пошел.
Самоцветы вставали перец ним, как столбы, в полный рост, на них были надеты бушлаты, они светились.
Он ничего не знал про камни, кроме того, что они — цветные, лежат далеко и найти их трудно. Он хотел их взять живыми — ни у отца, ни у деда, притом, что камушки они любили, на это не хватило бы мужества. Торговцы!
Отец ничем не рисковал; стоило с ним чему-то случиться, все цивилизованное человечество вступалось, а Олег погибнет тут, в тундре, и унесет в землю последнюю капельку отцовской крови.
Еще он знал, что камни много стоят. А деньги были нужны, они давали независимость, в деньги он верил, они сводили и разлучали, в деньги он верил больше, чем в бескорыстие отца, потому что легко быть бескорыстным, когда талант твой стоит миллионы.
Они шли по тундре, к которой относился он равнодушно, не умел отличать одно дерево от другого и не притворялся. Он не различал голоса птиц и тоже не притворялся. Если летел сыч — это летел отец, если кричал зверь — это кричал отец, если пугало дерево — отец пугал, прикинувшись деревом. Так он шутил над сыном.
— Ты мне отец, сын, друг и брат, ты мне все, — говорил отец.
Прошлым летом, когда они вот так же шли за самоцветами, Олегу показалось, что он умирает. Он всегда искал место, где лучше умереть, и не умирал только потому, что никто не заметил бы его смерти: ни отец, ни мать.
Они были слишком независимы, чтобы заполнить жизнь горем.
— Жизнь моя подчинена какому-то закону утрат, — говорил у костра очень спокойно, очень трезво редко бывающий трезвым взрывник Захар. — Сестры, мать, отец, сын, одну сестру я сам убил, другую — мать.
Олег ужаснулся.
— Сами убили?
— Мы в Самарканде жили, в кишлаке, мне пять лет, сестре два годика, мать оставила меня сестру в люльке качать, ну, я разыгрался, она и выскочила, а пол глинобитный.
— А вторую?
— Мать во сне заспала. Тоже маленькую. Брюхом придавила. Сына моего в Афганистане убили, саму мать сосед зарезал, когда за жену его хотела вступиться, отец спился, мне два пальца на правой руке аммонитом отхватило — и вот живу.
«Господи, Господи, прибери меня, тундра» Олег был сильный малый, рожденный дать отпор, но, глядя на людей, он не понимал — от кого защищаться.
Были у него планы? Да, были, несомненно, были. Вот, правда, забыл какие.
Нет, почему же — увидеть мир! Конечно же, увидеть мир. Дед обещал на будущий год пригласить в Брюссель, в посольство, а это значит, он увидит Европу, может, там все другое? Хотя лично он сомневается. Там приукрашенное То же Самое.
Языки давались ему легко, он был уверен, что разберется.
Можно было жениться на иностранке и остаться в Париже, можно было пристроиться в какой-нибудь бар и пожить в Риме, можно было бы, насвистывая, пройти по миру от угла до угла и дать отцу телеграмму «Я видел все, что тебе не показали. Прощай».
Можно было, и он не сомневался, что увидит, но вот хотел ли он всего этого, сказать не мог.
За последние два года он прошел весь Кольский полуостров, торговал самоцветами, воровал самоцветы, под маскировочной палаткой, переброшенной друзьями через проволоку, всю ночь лежал на самоцветах, а потом, перебросив назад и самоцветы и палатку, выходил утром из лагеря как свой. Тут все строилось на доверии, и сообщники не убегали, его доля оставалась с ним. Но эта мерзлая земля, в которую ты уткнулся рожей и которую всю ночь роешь невесть зачем, невесть для чего, а прожектор шарит и тебе грозит быть застреленным или схваченным, а ты роешь, как зверь, всю ночь, и ни единой мысли, ни единой мысли!
Вот бы посмотрел отец, как добывает единственный его сын хлеб насущный.
Тюрьма всегда была открыта для него, иногда ему казалось, что она и есть цель его и единственное желание. Иногда ему казалось, что и нарывается он, чтобы попасть в тюрьму и испытать то, что тот испытал, но в то же время Олег все делал, чтобы не попасться.
И все-таки он был мужчина, а отец его — трепач и старый педераст. Он с удовольствием смачно повторял эти слова. Да, да, трепач и старый педераст.