Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любопытно, что, говоря о специфике комедии как произведения, о котором могут судить все, Гоголь явно повторяет некоторые суждения из статьи Вяземского о «Ревизоре»: «Драматическое произведение, а в особенности комедия народная, или отечественная, принадлежит к сему разряду явлений, которые должны преимущественно обратить на себя общее внимание. О комедии каждый вправе судить; голоса о ней собираются не в тишине кабинета, не пред зерцалом искусства, не по окончании медленной процедуры и применения всех законов литературного кодекса. <…> Нет, голоса собираются по горячим следам в шумном партере, где каждый, кто взнес законную долю установленного сбора, допускается к судейским креслам и рядит и судит за свои деньги о деле, подлежащем общему суждению»[300]. Но то, что у Вяземского было сказано тоном спокойной констатации, у Гоголя приобретает почти экстатическую эмоциональную напряженность. У Вяземского не было и речи о том, что автор, слушая разнообразные суждения публики, должен извлечь из них нравственный урок для себя, пережить своего рода катарсис. Он просто констатировал, что сама природа театральной постановки дает возможность в одно и то же время услышать суждения, исходящие от двух принципиально различных разрядов читателей, — отзывы образованного общества, которое наделено настоящим литературным вкусом, и отзывы из «классов читателей, нуждающихся в пище простой, но сытой и здоровой»[301]. Для Гоголя же услышать отзывы всех зрителей становится жизненной необходимостью, и то, что «Ревизор» не произвел ожидавшегося писателем живительного воздействия на всю публику, оказывается для него причиной мучительных переживаний, причиной бегства из России, а также и причиной полной эстетической переориентации, поиска новых выразительных средств.
В пушкинском кругу драма, происшедшая в душе Гоголя из-за «Ревизора», была не вполне понята, и это характерно. «Слава — нас учили — дым; / Свет — судья лукавый»[302], — в этих строчках Жуковского (1812) выражена важная сторона писательского самосознания, которое было свойственно уходившей в прошлое «пушкинской» эпохе. Современная слава не имела для писателей пушкинского круга решающего значения. Воспитанные в духе просветительских представлений о конечном торжестве образованного вкуса над всеми преходящими заблуждениями публики, они могли найти утешение в понимании узкого кружка ценителей и спокойно и мудро ожидать, что время когда-нибудь воздаст каждому по заслугам его. Им свойственно было и мудрое примирение с тем, что искусство не может воздействовать в равной мере на всех, — вспомним слова пушкинского Моцарта:
Когда бы все так чувствовали силу
Гармонии! но нет: тогда б не мог
И мир существовать; никто б не стал
Заботиться о нуждах низкой жизни;
Все предались бы вольному искусству.
Нас мало избранных, счастливцев праздных,
Пренебрегающих презренной пользой,
Единого прекрасного жрецов.
А в представлении Гоголя искусство должно быть потрясением для всех, иначе оно не достигает своей цели. Отзывы ценителей не утешают Гоголя, даже теоретически. «Рассмотри положение бедного автора, любящего между тем сильно свое отечество и своих же соотечественников, и скажи ему, что есть небольшой круг, понимающий его, глядящий на него другими глазами, утешит ли это его?»[303] — пишет он М. П. Погодину в 1836 г.
Гоголь стремился к непосредственному диалогу со всей массой своих современников, без различия их сословного положения и образованности[304]. Именно поэтому он будет требовать, чтобы ему сообщали все отзывы о «Мертвых душах» и о «Выбранных местах из переписки с друзьями». И даже более, он будет «искать в неопределенном множестве русских людей как бы <…> соавторов при создании „Мертвых душ“»[305]. В отличие от писателей пушкинской эпохи, для Гоголя будет иметь решающее значение именно современная слава — точнее, суд современников, их приговор, определяющий жизненную значимость созданий автора. Такое изменение писательского самосознания оказалось важным для судеб всей последующей русской классики XIX в., для которой, по выражению Н. А. Бердяева, будет характерна «жажда перейти от творчества художественных произведений к творчеству совершенной жизни»[306].
Итак, в 1830-х годах взгляды на литературную славу во многом становятся иными, чем прежде. Этим новым представлениям суждено было сыграть немаловажную роль в дальнейшем развитии русской культуры. Однако, как нередко случается с самыми серьезными идеями, новые представления о литературной славе легко поддавались вульгаризации и подчас проявлялись в таких формах, которые сегодня кажутся совершенно абсурдными. Так, легенда о том, что пушкинская слава была создана усилиями приятелей, воспринимается сегодня как глупая шутка: настолько естественным кажется нам то поистине уникальное положение, которое ныне занимает Пушкин в русской культуре. И все же эта легенда возникает далеко не случайно. Как мы старались показать выше, процесс борьбы за утверждение новых отношений между писателем и публикой делал возникновение такой легенды вполне закономерным. Ведь в ней в карикатурном виде отразились некоторые реальные аспекты тех взглядов на норму отношений между писателем и публикой, которые были свойственны пушкинскому кругу.
В заключение же хочется отметить еще один момент. Легенда о Пушкине, захваленном приятелями, представляет интерес не только потому, что в ней отразилась смена некоторых ценностных ориентиров, важных для русской культуры XIX в. Эта легенда любопытна и в несколько ином плане.
Дело в том, что на рубеже 1820–1830-х годов, когда всеобщее преклонение перед Пушкиным сменилось едва ли не столь же всеобщим разочарованием, широкая публика испытывала нужду хоть в каком-то оправдании своего прошедшего «заблуждения». Прежнюю славу Пушкина надо было хоть как-то объяснить. В этих условиях сознание массового читателя с благодарностью ухватилось за легенду о том, что на Пушкина просто была «мода», что мода эта возникла благодаря усилиям его приятелей и т. д. В самом деле, такие объяснения избавляли обывателя от внутреннего дискомфорта и даже позволяли ему ощутить себя человеком рассудительным, сумевшим вовремя увидеть обман.
Таким образом, интересующая нас легенда оказалась своего рода спасительным якорем для обывательского сознания, в котором происходила смена одного стереотипа другим: от безотчетного преклонения перед Пушкиным читатели переходили к во многом столь же безотчетному развенчанию прежнего кумира. В этом плане легенда о славе, созданной приятелями, представляет интерес для уяснения закономерностей, определяющих восприятие литературы массовым читателем, — закономерностей, действие которых отнюдь не ограничивается XIX в.[307]