Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жили-были два писателя, два поэта, два критика, и вдруг воспылали друг к другу ненавистью лютою, непримиримою.
Тесно им стало жить на белом свете и решили, что надо им друг друга истребить. ‹…›
…Когда дым рассеялся, на снегу вместо двух поэтов осталась одна только галоша.
Говорят, что страха полицейского ради и Волошин, и Гумилев притворяются живыми и показывают вид, что с ними ничего не произошло.
Никто, конечно, такому вздору не поверит.
Разве могут остаться живыми люди, от которых осталась одна галоша.
В надгробных речах необходимо будет подчеркнуть скромность безвременно погибших писателей.
Люди, которые владеют пером, мыслью и словом, настолько скромного мнения о своих силах, что предпочитают этому своему естественному оружию глупую стрельбу из пистолетов.
Граждане великой республики слова — правда, маленькие, незаметные граждане — берут на себя чужие роли, наряжаются в доспехи чужих варварских племен и смело идут на всеобщее посмешище.
И как апофеоз, как неизменный чеховский штрих — эта старая галоша, оставленная на поле битвы.
Какой необыкновенный символизм, какой необычный стиль в этой старой галоше.
Господина Гумилева, каюсь, я совершенно не знал при жизни. Только из «Биржевки» я узнал, что был такой писатель земли русской. А теперь его имя и его память для меня нераздельно связаны с этой проклятой галошей…
Это из фельетона А. Колосова (псевдоним А. Е. Зарина, актуального публициста). А вот эпиграмма А. Измайлова, над которой в конце ноября 1909 года покатывался весь Петербург:
На поединке встарь лилася кровь рекой,
Иной и жизнь свою терял, коль был поплоше,
На поле чести нынешний герой
Теряет лишь… галоши.
То есть Волошин, конечно, отвлек внимание от Лилиной скомпрометированной фигуры, но самого себя выставил, как бывало, на общечитательское посмешище. Иначе как Ваксом Калошиным его теперь никто и не называл.
Что же касается Воли Васильева, с чьего «разрешения» и состоялась дуэль… Видимо, ощутив и собственную неприглядную роль в этом деле (что это за жених, передоверяющий защиту невестиной чести фактически постороннему человеку?), и всё увеличивающееся охлаждение невесты, он вдруг осознал, что по-настоящему может потерять Лилю, и тут же начал — довольно искусно для юноши, у которого нет «ни ума, ни лица», вбивать клин между ней и Волошиным, прибегая для этого к помощи близкого и влиятельного для последнего человека. А как еще объяснить то, что Борис Леман, он же Дикс, он же университетский товарищ Васильева, до дуэли регулярно бывавший в компании «аполлоновцев» и пользовавшийся глубоким доверием Волошина, вдруг начинает властно препятствовать общению с ним Лили и все настойчивее беседует с Лилей наедине?
Эту загадку нам еще предстоит разрешить, а пока что — договорим о дуэли.
Единственным человеком, выигравшим от поединка на Черной речке, как ни странно, оказался Николай Гумилев. Дуэль не только дала ему необходимый импульс для разрыва с символистами (воплотившимися для него в фигуре Волошина — эстетствующего и шаманствующего; именно это символистское поэтическое камлание Гумилев будет отныне ненавидеть до конца жизни) и поставила во главе нового поэтического движения, но и принесла то, на что он почти не надеялся: согласие Анны Ахматовой, тогда еще Ани Горенко, выйти за него замуж.
Лиле же и Волошину предстояло еще одно объяснение — с Маковским.
Объясниться было необходимо. Мистификация затянулась и обрастала событиями, явно противоречащими игровому формату. 30 ноября скоропостижно умирает И. Ф. Анненский, за пару недель до смерти пославший Маковскому горестное письмо о своих стихах, сдвинутых из второго номера «Аполлона» как раз таки ради стихов Черубины де Габриак[105]. Злые языки начинают винить в этой смерти Маковского. Прежние поклонники Черубины заговаривают о прелестной испанке с насмешкой. «В тесном литературном круге этот псевдоним уже стал секретом полишинеля», — признается Волошин Петровой — и, кажется, один только Маковский до поры до времени остается не в курсе происходящего.
Открыть ему правду приехал Кузмин, предварительно заручившись информационной поддержкой вездесущего Гюнтера. Вошел в редакцию, протянул листок бумаги с записанным номером:
— Вот номер телефона: позвоните хоть сейчас. Вам ответит так называемая Черубина… Да вы, пожалуй, и сами догадываетесь? Она — не кто иной, как поэтесса Елизавета Ивановна Димитриева, ненавистница Черубины, школьная учительница, приятельница Волошина. А пресловутая ее «кузина» — Брюллова, из ее квартиры обе и звонят к вам…[106]
Маковский ни о чем не догадывался, но, по словам Марины Цветаевой, «повел себя безупречным рыцарем», сумев убедить окружающих и — прежде всего — саму Лилю, «что всё давно знал, а если не показывал, то только затем, чтобы дать ей самораскрыть себя в Черубине до конца». Позвонив по указанному Кузминым номеру, он пригласил Лилю Дмитриеву к себе, выслушал, ободрил и посетовал, что пропустил ее столь очевидный талант. Предложил сотрудничество с «Аполлоном» — на правах переводчика и возможного автора… В его поздних воспоминаниях, правда, их встреча представлена как Лилино объяснение в любви. Но в тот момент Лиля говорила не за себя, а за Черубину, прощаясь с Маковским — преданным рыцарем Черной Дамы, прощаясь и с собственным alter ego, которое не защитило ее ни от мужского пренебрежения (достаточно вспомнить мемуары Маковского, в которых он рисует Дмитриеву едва ли не в облике сказочного вурдалака), ни от человеческой клеветы:
Милый рыцарь Дамы Черной,
Вы несли цветы учтиво,
Власти призрака покорный,
Вы склонились молчаливо.
Храбрый рыцарь! Вы дерзнули
Приподнять вуаль мой шпагой…
Гордый мой венец согнули
Перед дерзкою отвагой.
Бедный рыцарь! Нет отгадки,
Ухожу незримой в дали…
Удержали Вы в перчатке
Только край моей вуали.
Путь в литературу, однако, Лиле Дмитриевой не был никем прегражден. В том же 10-м номере «Аполлона», в котором Маковский поместил прощальную подборку Черубины де Габриак, было напечатано и новое стихотворение Дмитриевой «Встреча» — свободой дыхания и смелостью речевого жеста столь откровенно перекрывающее Черубинины стилизации, что становится ясно: волошинская психодрама действительно высвободила в Лиле глубинные творческие возможности, мало кому доступные даже и в приснопамятные серебряные «нулевые». Ее ли вина, что ее литературная